Все эпизоды из жизни Фицроя еще не рассказаны. Как только началась война, молодой дипломат, которого ожидала блестящая карьера, от нее отказался и добровольцем вступил в армию рядовым шотландского пехотного полка. Через четыре года он был уже подполковником. Сблизившись с Черчиллем, убедил его поддерживать партизан Тито, а не сербских четников Дражи Михайловича, который был военным министром югославского правительства в изгнании. Совсем недавно, в девяносто девятом, Морис Дрюон убеждал меня в Париже, что, не согласись Черчилль с Маклином, вся история послевоенной Европы могла бы развиваться иначе. И что югославской трагедии, очевидцами которой мы все стал и, тоже могло бы не быть…
По заданию Черчилля Фицрой прыгнул с парашютом в расположение партизан, будучи уже бригадным генералом и главой британской миссии, принимал участие в знаменитой битве на Неретве, когда Тито и его партизаны оказались в кольце окружения и пробивались с боями в горы, где и нашли спасение, понеся огромные потери. После войны Тито сделал Фицроя почетным гражданином своей страны и одарил его поистине с царской щедростью: не только орденами (Сталин, кстати сказать, за помощь югославским партизанам тоже удостоил Фицроя награды — ему достался орден Кутузова), но и роскошным дворцом на острове Корчула, содержание которого полностью взяло на себя государство. В последнем правительстве Черчилля, перед его окончательной отставкой Фицрой был заместителем военного министра.
Вскоре мы с ним повстречались еще раз, уже в Москве, где Маклин снимал документальный фильм о кошмарном тридцать седьмом, выступая одновременно как сценарист, как историки как очевидец. Я тоже снялся в том фильме — для меня он имеет иную ценность: осталась зримая память о сэре Фицрое и о нашем с ним — увы, очень кратком — сотрудничестве. Память его подводила — настолько, что я даже стал сомневаться в достоверности его воспоминаний. Он нашел, например, точное место в десятом ряду, на котором сидел в Колонном зале Дома союзов, когда судили Бухарина, и с этого места вел перед камерой свой рассказ. Между тем Бухарина и других жертв третьего из Больших Московских процессов судили в другом зале Дома союзов, который тогда назывался Октябрьским и вмешал всего-то не более трехсот человек. К сожалению, съемка этого эпизода шла без меня, и не нашлось никого, кто мог бы поправить сэра Фицроя.
Он звал меня в гости — в Шотландию, где был у него замок, и на Корчулу, в свой дворец — мне очень хотелось, и я обещал, но так и не съездил, утонув в перестроечном повседневье. Теперь это уже невосполнимо: несколько лет назад Фицроя Маклина не стало.
В Глазго я жил у видного профессора-экономиста Александра Нэу, подлинная фамилия которого была гораздо длиннее: Новаковский. Днем выступал перед студентами, вечером обсуждал с хорошо осведомленным профессором перспективы тех перемен, что происходят в Советском Союзе. Нэу был убежден, что они всего лишь средство спасти советскую власть: придать режиму большую динамичность и избавить его от излишних идеологических догм, которые слишком уж сковывали инициативу. Так оно, конечно, и было, хотя все еще не изжитая эйфория мешала мне увидеть реальность во всей ее наготе.
У входа в университет города Глазго висел плакат с извещением о моем выступлении: «Автор запрещенной цензурой статьи о сталинском прокуроре Вышинском». Точно такие же плакаты встречал и меня и в других городах: в Эдинбурге, Бристоле, Бирмингеме, Манчестере, Ливерпуле. Предполагал ли цензор Солодин, затеявший бессмысленный тот балаган с запретом статьи, какие последствия он принесет? Зачем? Разве о такой чепухе хоть кто-то из этой команды когда-нибудь думал?
Возвратившись в Лондон, я узнал, что время моего пребывания расписано едва ли не поминутно. Кембридж и Оксфорд принесли не только радость интереснейших встреч, но и досаду оттого, что все происходит в таком немыслимом темпе: после очередного выступления был столь же дежурный коктейль и сразу же возвращение в Лондон, где уже было назначено множество других встреч.
На ранний завтрак ко мне в гостиницу пришел митрополит Антоний, племянник великого Скрябина, врач-психиатр по профессии, которой он служил не один десяток лет. Беседа с ним длилась более двух часов и приобщила меня к высокой духовности, чуждой низменной суеты. Владыке было тогда 68 лет, он поражал не только молодой энергией, но и глубоким интересом к мирским делам, от которых так зависит судьба каждого человека. Осознавая важность единения всех конфессий для поддержания мира, владыка Антоний горячо сочувствовал попыткам контакта новых советских властей с Ватиканом, чему усердно препятствовала Московская Патриархия.
— Вам вряд ли будет легко, владыко, — сказал я, выслушав его рассказ.
— Не о легкости я мечтаю, — о мудрости всех, кто к этому делу причастен, — ответил он.
Мы оба хорошо сознавали, что я-то «к этому делу» не имею ни малейшего отношения, но в том-то и была особая радость — радость просто духовного общения с глубоко и весьма нестандартно мыслящим, доброжелательным человеком. Общения неделового, не «полезного» — в общепринятом смысле слова. Просто дружеская беседа, лишенная какой бы то ни было утилитарности. Притом — на поразительно красивом, уже не существующем, к сожалению, русском языке: в устах владыки он казался поистине неземным, прилетевшим к нам откуда-то из иных миров…
Прием следовал за приемом: в Палате общин, в редакциях газет, в Верховном суде, в суде магистратуры, у королевских адвокатов («королевских» — не обычное прилагательное, это ранг, в который самых выдающихся представителей этой профессии возводит королева)… Один из судей — сэр Дэвид Хопкин — терпеливо вводил меня в «кухню» английской юстиции, крупнейший знаток советской истории, профессор Джеффри Хоскин — в круг своих коллег и друзей, один из лучших лондонских адвокатов Брайен Вробел — в тайны своей профессии, так не похожей на то, чем занимались тогда адвокаты у нас.
Самым большим событием стала, однако, встреча с очень известным в Англии человеком: лорд Джордж Уайденфельд, в ту пору возглавлявший издательство, которое носило его имя, предложил мне немедленно договор на книгу об Андрее Вышинском и готов был сразу же его подписать. Даже вынул из кармана — символически, но многозначительно — свое стило. Лишь теперь я понял, что скрывалось за репликой Джона: «Издатель, я думаю, найдется». Вот он и нашелся. Точнее — его нашел Джон.
Я еще не избавился от советских стереотипов — помнил, что прямые контакты с зарубежным издателем категорически запрещены. Кто знал, как готовилась меня встретить Москва, — увеличивать список своих прегрешений совсем не хотелось. «Только через ВААП», — сказал я в ответ на столь лестное предложение и увидел, как лорд помрачнел: в зарубежном издательском мире у ВААПа была далеко не лучшая репутация.
— Пусть так, — уныло согласился Уайденфельд, — но вашу книгу мы все равно издадим.
Я понял, что это серьезно.
Раздался звонок от нашего посла — уклониться от встречи было бы неразумно. Сначала я попал в руки советника посольства Геннадия Ивановича Федосова — его осведомленность поразила, но не удивила: он настоятельно мне советовал воздержаться от контактов с «лютым антисоветчиком» лордом Уайденфельдом. Я обещал. Скрыться от всевидящего ока все еще было нельзя нигде. Я дал себе зарок помнить об этом и, конечно же, своему зароку ни разу не следовал. Поступи я иначе, — добрая половина важнейших событий, оставивших след в моей жизни, так и осталась бы за ее пределами. И большинство людей, знакомством и дружбой с которыми меня одарила судьба, так бы вообще и не встретились на моем пути.
Потом меня принял посол. Леонид Митрофанович Замятин, занимавший и ранее большие посты, возглавлявший некогда ТАСС (за репортажи о поездке Хрущева в Америку ему обломилась даже Ленинская премия), не был в восторге от бури, которая разразилась в Москве. Из Лондона, естественно, все виделось совершенно иначе — кроме вреда (в его понимании), цензурный запрет ничего не принес, только «раздул антисоветскую кампанию».
— Вы ведь в ней не участвуете? — вдруг спросил он, слишком в упор посмотрев на меня.
— Что вы, что вы! — Искренняя спонтанность моей реакции рассеяла все сомнения. — Но дома все равно меня ждут неприятности.
Посол отмахнулся:
— Преодолеем!
Прощальный вечер, устроенный Джоном в клубе «Атенеум» (известен в нашей литературе под названием «Афинский клуб»), членом которого он был, прошел весело и легко. Залы, где за чтением и беседой, за сигарой и виски коротали время блистательные мыслители, ученые и писатели прошлого, где до сих пор сохранились любимое кресло Диккенса, любимый уголок Дарвина, столик в библиотеке, где допоздна засиживался Фарадей. — все это было столь же незыблемо и прекрасно, как и век-полтора назад, а люди, с которыми я только что познакомился, казались друзьями — давними-давними. Дальнейшее подтвердило: не только казались…
Перед отъездом в аэропорт принесли свежий номер газеты «Дейл и телеграф». Мой портрет на фоне Биг Бена и большая статья члена парламента Джорджа Уолдена (в недавнем прошлом министра высшего образования) о моем пребывании в Великобритании вызывали скорее тревогу, чем радость. Статья заканчивалась словами: «Если Горбачев хочет, чтобы мы поверили в его перестройку, пусть он нам посылает таких людей, как Аркадий Ваксберг». «Сочетание мудрости и остроумия нашего гостя, — телеграфировала Союзу советских писателей Ассоциация „Великобритания — СССР“, — в очень большой степени помогло британской политической, культурной и научной элите понять то, что происходит сейчас в Советском Союзе». Ничего, кроме раздражения, эти восторги вызвать в Москве не могли.
Так оно, конечно, и получилось. В первый же день по приезде Изюмов пожелал со мной встретиться. Отъезд по командировке Союза писателей нельзя было трактовать как «самоволку». А вот врезать за старое — это не возбранялось. Новая ситуация исключала уже увольнение, но одуматься, поставить точку, забыть о затеянной бестолку вакханалии, как о страшном сне, — нет, на это пойти