ивостоять взбунтовавшейся черни, которую кучка заговорщиков лицемерно называла народом. Теперь не нашлось и подавно.
Повсюду у власти бывшие члены политбюро (на худой конец-члены и крупные функционеры ЦК) — Ельцин, Алиев, Шеварднадзе, Каримов, Назарбаев, Ниязов, Лучинский, Примаков, Строев, Черномырдин, Дзасохов, Масляков, Абдулатипов: каждый волен дополнить список. В депутатах ходят Н. Рыжков, Лигачев и Лукьянов, бывшие аппаратчики, «колхозные вожаки», советские генералы с наполеоновскими замашками. Такие крупные цекистские деятели, как Вольский, занимают ведущее место и в коммерческих, и в теневых властных структурах. Вчитайтесь в биографии новых высших чиновников: почти у всех за спиной если и не партийное, то крепкое комсомольское прошлое. Лубянка сберегла свой штаб, свои структуры, свои основные кадры, внедрив их и в те организации, которые родились в эйфории якобы обретенной свободы. Которые она же, для мимикрии, и создала. Ни один мучитель не понес наказания, напротив, все Лубянские ветераны — герои страны. Не той, что была, той, что — сейчас. По-прежнему Лубянка везде, ее соглядатаи — живые и электронные — сопровождают каждый наш шаг. «Софья Власьевна» — та издохла, но ее прямые наследники здравствуют и процветают.
По дурости перестройщиков империя бесславно распалась, но РСФСР сохранилась — под другим названием и в другом обличье. Не только страна, что — хорошо. Но и режим, что — плохо. Сохранилась, приспособившись к новым условиям. Модернизировавшись. Сменив ветхие одежды на более современные. Секретари обкомов превратились в парламентариев. Секретари райкомов стали президентами банков, офицеры Лубянки, в мундире и штатском, — генеральными директорами компаний и фирм, руководителями администраций, королями эфира и печатного станка. Или — серыми кардиналами. Вчерашние агенты и резиденты оказались борцами с несправедливостью: мы и не знали, что это они, а не кто-то другой, — трубадуры прогресса. Забыв, кем были и что писали, они снова, на голубом глазу, учат нас, как жить, кому и во что верить — вправляют мозги доверчивым «массам», получившим теперь звучное, гордое имя: «электорат». Семейные кланы «демократов» (все друг на друге переженились и заняли ключевые посты) упоительно властвуют, вызывая законную зависть у бывших партаппаратчиков: столь наглого цинизма те позволить себе не могли. Все они вместе слились с криминальным миром и создали на гигантском пространстве гибрид, еще не известный истории: бандитскую демократию с бесчеловечным лицом. Выходит, и впрямь мы получили не то, что хотели.
Нет, что-то все-таки получили. Главное — получили! Свободу слова. Свободу печати. Свободу передвижения. И, стало быть, все же не тот режим, который у нас был. Другой — при тех же членах политбюро. При тех же дирижерах с Лубянки. При тех же оборотнях и перевертышах. Но обретенной свободой пользуются и ее душители. Их обуздать — на это сил не хватает. Да и некому: власть в параличе.
Кто был самым ревностным борцом за свободу печати в предоктябрьские дни семнадцатого года? Разумеется, большевики. Кто на восьмой день после переворота запретил всю оппозиционную печать — даже печать вчерашних союзников по борьбе с царизмом, отбывавших за эту борьбу такую же каторгу, такую же ссылку? Разумеется, большевики. Кто особо разнузданно, цинично и нагло, по-хулигански пользуется сегодня свободой печати и слова? Генерал-погромщик, коммунист-депутат (до недавнего времени) Альберт Макашов и его свора. Чернорубашечник Баркашов. Их покровители. Кто немедленно ликвидирует эту свободу, дорвавшись до власти? Они же. «Никакой свободы для врагов свободы», — написал я в «ЛГ», когда беспомощность новой власти стала для меня очевидной. Хоть кто-нибудь услышал этот призыв? Никто! Свобода на наш манер зашла в безысходный тупики в реальных российских условиях готова сожрать самое себя.
Я не настолько самонадеян, чтобы считать, будто от моих усилий, от моих призывов могло и может хоть что-нибудь измениться. Сделал, что мог… В чем мне себя упрекнуть? К злу не призывал, ничего плохого своей стране не желал, защищал несправедливо обиженных, добивался кары для тех, кто обижал, кто попирал законы и совесть. Так почему же я должен считать, что итог моей жизни плачевен? За что мне краснеть? От чего убиваться?
К тому же — жизнь, вопреки категорическому суждению Маркса, это не только борьба. Это еще — прошу извинить за трюизм — просто жизнь. Дом, семья, друзья, работа, круг людей, в котором вращаешься, общение с природой, повседневные радости и огорчения, книги, театр, путешествия — словом, все, что составляет ее ткань.
У нас привыкли видеть в человеке лишь некую социальную функцию, словно Бог не дал ему ничего иного. И словно без борьбы за что-то или против чего-то жизни вообще нет. Хорошо помню простейшую и точную мысль, которую услышал когда-то от Карло Леви: «Каждую минуту, каждый отпущенный час надо жить. Не ожидать жизни, а жить. Даже в самых невероятных условиях. Радоваться солнечному утру, доброму слову, новым встречам, умной беседе, талантливой книге…» То есть брать от жизни все, что она может дать. Разумеется, не в ущерб другим.
Эрскин Колдуэлл однажды приехал в Париж, его обступили журналисты, стали, как водится, штурмовать вопросами. Был и такой: «Чем вы сейчас заняты, мистер Колдуэлл?» Он ответил: «Жить, по-моему, вполне достаточное занятие для человека». Так просто и мудро мог сказать человек, мозги которого не подверглись агитпроповской обработке. А то пришлось бы ответить иначе: «Я занят очень постыдным делом: просто живу. Тогда как жить это выполнять предначертания партии и целиком посвятить себя служению общественным интересам». Под общественными интересами, как известно, всегда имелись в виду интересы кремлевской клики.
Не смею лукавить: я прожил очень счастливую жизнь.
До последнего своего дыхания рядом со мной была мама — человек мудрый, благородный и чистый, беспримерная труженица, на счету которой сотни спасенных судеб. Откликаясь на ее смерть, известный литератор и правозащитник А.Ю. Айхенвальд, которому мама помогала, когда он вместе с женой подвергся гонениям, написал мне, что редко встречал столь отзывчивого, деятельного, открытого, столь доброжелательного и честного человека.
Сохранились заключения о ее характере двух самых крупных советских графологов двадцатых-тридцатых годов — Зуева-Инсарова и Кожебаткина. Графология тогда входила в моду, и мама решила через посредство психологов-почерковедов увидеть себя их глазами. Заключения сделаны независимо друг от друга и с известным интервалом во времени. Они настолько совпадают и настолько точны, что я исключаю в них элемент случайности: с тех пор, как я их прочел, ни малейшего скепсиса по отношению к профессиональной графологии принять не могу.
Зуев-Инсаров написал об «авторе» почерка: «Умозаключения наделены здравым смыслом. Доказательно отстаивает свои мнения. <…> Природная доброта, но не выносит неблагодарности в людях. Устойчивость в убеждениях. Прямота в выражении симпатий. Не терпит лицемерия и манерничанья».
У Кожебаткина — еще подробнее: «Привык полагаться только на свои силы. Нравственно чувствует себя крепко. Личность с сильными волевыми данными. Ни соблазны личного характера, ни просьбы близких не в состоянии сбить с того пути, который представляется единственно правильным. <…> Умеет выходить из затруднительных положений. Не терпит расхлябанности, нытья, нерешительности. Умеет не сказать лишнего…»
Ручаюсь: оба психолога создали безупречно точный мамин портрет.
Мама не просто дала мне жизнь, вырастила, поставила на ноги — она, как я уже говорил, всегда была моим другом, товарищем, единомышленником, советчиком, помощником. Действительно находила выход из самых запутанных ситуаций. Спасала, когда грозила беда.
Я любил и был любим. Увы, Капка рано ушла из жизни — осталась дочь, которой могу гордиться. Занимался только тем, к чему стремился, и никогда, ни разу, ни единого дня — тем, что не было по душе. Видел зримые плоды своей работы. Заслужил благодарность огромной массы людей, запечатленную в их взволнованных, искренних письмах. Имел замечательных учителей. Верных друзей. Общался — и дома, и вдали от него — с людьми большого таланта и высокого интеллекта. Объездил полмира. Как же я могу не быть благодарным судьбе?
Мысль часто возвращается в прошлое, высекая из памяти «любви счастливые моменты».
Вспоминаю Колю Сотскова из-под Рыльска. Он учил меня плавать в реке Сейм, не научил — и героически тянул, крохотный пацаненок, на берег мое, беспомощно барахтавшееся, тело. Нахлебался воды, схватил воспаление легких — его еле отходили. Годы спустя я узнал, что, спасая подругу от напавших бандитов, Коля погиб в очевидно не равной драке. Ему было всего двадцать девять.
И тетю Дашу из Рославля, на Смоленщине, — там, на окраине города, в дивной избушке у косогора, я проводил одно свое детское лето. Мальчишки загоняли меня в деревянную коробку уборной, что на задах огородов, подальше от взрослых, совали в рот папироску, требуя затянуться, стыдили, когда я просто выпускал дым из уголков плотно сомкнутых губ: «Трус!» Каким-то образом все это видела и слышала тетя Даша, хотя казалось, что мы надежно укрылись. «Таки не затянулся?» — спросила, когда не было рядом мальчишек. Я подтвердил. Она любовно шлепнула меня по спине: «Вырастешь человеком».
Приют Одиннадцати на склонах Эльбруса. Четыре тысячи двести метров высоты. Я провел там одну ночь, во впаянном в каменистый грунт металлическом овале с серебряным отливом. Сквозь толстые стекла иллюминаторов была видна лишь полого уходившая вниз и вверх снежная гладь. Спертый воздух — от заполнивших приют альпинистов, от повсюду сохнувшей их одежды, от рюкзаков, от бесчисленных спиртовок, на которых в котелках варилась еда, — он не дал возможности заснуть ни на минуту. Влажная вонючая духота выгнала меня наружу.
Возбужденный гул голосов остался за плотно задраенной дверью. Луна не светила, но снег искрился, слепя глаза. Безмолвная ледяная тишь наводила ужас. Совершенно черное небо с непомерно яркими вкраплениями бесчисленных звезд поражало своей необычностью. Это было не то небо, которое можно увидеть с земли. Полчаса я провел наедине с мирозданием — такое не забывается. Потом мне часто не хватало того состояния, про которое говорят «заглянуть в вечность». Там холодно и страшно, но зато в общении с вечностью перестаешь думать о суетном, и мир, который нас окружа