Моя жизнь в жизни — страница 33 из 96

В ряду талантливых и сердечных болгарских друзей выделялся, однако, один, к которому я искренне прикипел. У меня никогда не было оснований сожалеть о своем выборе.

Поэт Любомир Левчев относился к числу самых ярких болгарских «шестидесятников». Он не скрывал, что «равняется» на Евтушенко, Вознесенского и Рождественского (болгарам было положено равняться на кого-то из советских), но всегда был не эпигоном, а самобытным художником. Его «революционный романтизм» сначала казался мне позой, пока я не понял, что это не фальшивый, а искренний его внутренний голос.

Судьба Любомира оказалась и счастливой, и драматичной.

Счастливой — потому что он писал то, во что верил, и публиковал то, что хотел, ездил по всему свету, встречался со множеством интересных людей, всегда был полон оптимизма и лучезарных надежд.

Драматичной — потому что все это оказалось возможным благодаря лукавейшей тактике Тодора Живкова: любое диссидентство, даже намек на него, он подавлял в зародыше. Не дурацкими гонениями брежневско-андроповского образца, а монаршей лаской и своим высоким «доверием».

Так молодой бунтарь Любомир Левчев очень быстро оказался не в изгоях, а во главе Союза болгарских писателей (как и другой бунтарь, Георгий Джагаров, автор запрешенных пьесы и фильма, — он стал одним из ведущих государственных деятелей страны) и — хочешь не хочешь — проводил на этом посту ту линию, которая была ему предначертана. Ни своих друзей, ни свои ориентиры, интересы и взгляды Левчев, однако же, не сменил и, в сущности, долгие годы жил двойной жизнью, что не раз ставило его в двусмысленное положение. Он многое и многих терял, мало что приобретая, но не хотел ни отчего отказываться, убежденный в том, что перехитрит главного хитреца. История учит, что игры с дьяволом не приводили ни к чему доброму. Но множество людей — в разные времена и в разных условиях — маниакально ставили все новые и новые опыты на себе в надежде оспорить уже давно известную истину. Насколько я знаю, не удалось никому.

Отношение Любомира к советским друзьям, особенно к «Литературной газете», всегда выходило за рамки обычного приятельства. Оно было восторженным и страстным. Здесь, в этом кругу, он чувствовал себя лучше, надежней, комфортней, чем дома. Поднимался, притом с полным к тому основанием, в своих же глазах. Это он придумал и провел замечательные праздники «ЛГ» в Болгарии, хотя «по силлогизмам застоя» (это его выражение) сначала надо было бы провести дни «Правды». Таковые не состоялись, а вот «ЛГ», благодаря Любомиру, не раз триумфально прокатилась по нескольким болгарским городам.

Эти «Дни» приносили в духовно зажатую страну воздух полулегального вольнолюбия — то самое, ради чего Левчев эти акции затевал. Как участник первых торжеств, наряду с Беллой Ахмадулиной, Василем Быковым, Даниилом Граниным, Александром Гельманом и многими другими известными прозаиками, поэтами, критиками, публицистами, свидетельствую: я не видел Любомира более счастливым, чем в те минуты, когда в переполненных залах сотни, а то и тысячи людей овациями откликались на практически запретные (для болгар) слова, услышанные из уст советских гостей.

Увы, и в Москве ему приходилось жить двойной жизнью, потому что и здесь, случалось, его видимость принималась за сущность. По каким-то причинам его пожелали «приватизировать» уже набиравшие силу, «воскресшие — воспользуюсь словами самого Любомира — славянофилы». Те, для которых (опять же процитирую его самого) «пророком был поэт Василий Федоров, а Болгария Меккой православия». Ссориться он ни с кем не хотел, включаться в нашу литературно-политическую борьбу — тем более. Поэтому ухаживания их стойко терпел, не раз делясь со мной своими душевными муками. Некоторые вещи вообще никак не укладывались в его сознание.

«Каким образом, — спрашивал он, — культ Блаватской и Рериха сочетается у них с культом Сталина, монархические идеи с партийностью? Почему этих славянофилов у вас не считают диссидентами, а наоборот— привечают и поощряют?». Его настоящими друзьями, к которым он тянулся и которых всем сердцем любил, были Андрей и Булат, Женя и Роберт, а вовсе не те, которые их на дух не выносили. И Владимир Высоцкий, с которым он познакомился в Москве на моих глазах: они потянулись друг к другу сразу. И стали друзьями.

Он считал себя обязанным той, славянофильской, компании, поскольку первую русскую книжку его стихов — в очень плохих переводах — выпустили именно они в издательстве «Молодая гвардия». Когда, наконец, представилась возможность издать его стихи совсем в других переводах (Евтушенко, Винокурова, Соколова, Левитанского…) и в другом издательстве, он попросил меня о дружеском одолжении. Поскольку Эрнст Неизвестный, чьей графикой он мечтал украсить свой сборник, уже отбыл за границу, выбор Любомира пал на Стасиса Красаускаса. Издательство не имело с этим выдающимся литовским художником никаких контактов. Я тоже с ним не был знаком. Но как отказать Любомиру?

В Вильнюсе я заручился поддержкой общих знакомых. Стасис был уже тяжко болен, жить ему оставалось менее года. Он принял меня не то, чтобы с недоверием, но — с неохотой. Я вторгался в его планы, которые он, предчувствуя скорый конец, стремился осуществить. Хотя бы частично… Стасис попросил меня почитать ему вслух стихи Любомира. На мой вкус. Я выбрал самое короткое — в переводе Евгения Винокурова: «Поэт, скажи, что грустно так притих? / Поэт, скажи нам, в чем теперь опора?.. / Хоть так же спорен твой, как прежде, стих, / Но он — увы! — не вызывает спора! / Все приняли безумия твои, / Признали все твои нововведенья… / И, словно в поцелуе без любви, / В том несопротивленье есть — паденье».

— Достаточно, — сказал Стасис. — Передайте, что я сделаю иллюстрации. Если закажут. И если хватит сил.

Иллюстрации заказали. И сил у него хватило. Кажется, рисунки к сборнику стихов Любомира Левчева стали последней работой Стасиса Красаускаса, которую он еще успел сделать. На сборнике, подаренном мне Любомиром, когда Стасиса уже не стало, есть такая его надпись: «Дорогому другу и брату с благодарностью за то, что вышла эта книга».

Не знаю, кто именно придумал проводить регулярно в Софии международные писательские встречи. Любомир утверждает, что не был их инициатором, а всего-навсего успешным исполнителем тайной и чужой воли. Неведомо чьей… С трудом верится, что не Москва в лице своих явных и тайных служб была финансовым донором, но собрал на эти встречи цвет мировой литературы именно Любомир. Убежден: даже имея миллионы, мало кому другому это удалось бы. То, что почти никто не приехал бы тогда в Москву (конец семидесятых — начало восьмидесятых), это вполне очевидно. Москва вызывала реакцию отторжения, София, хоть и была в упряжке с Москвой, позволяла чувствовать себя более раскованно. И уж во всяком случае никто не приехал бы (иные неоднократно) для дружеского разговора с Любомиром, если бы он не тянул к себе, как магнит, интеллектом, талантом и артистизмом.

Дискуссии проходили в официальных залах, а вечерами многие собирались у Любомира, в его просторной квартире, окна которой глядятся в тенистый Докторский сад. Дружеские разговоры затягивались до глубокой ночи. Потом — бывало и такое — они продолжались в Англии и Италии, Франции и Испании, — я запросто приходил в гости к гостям Любомира, и всякий раз пропуском служили слова: «Как было нам хорошо в его доме!» В разные годы я встречался там за дружеским столом с Джоном Чивером, Гором Видалом, Уильямом Сарояном, Габриэлем Гарсиа Маркесом, Камило Хосе Селой, Эрве Базеном, Луиджи Малербой, Хуаном Гойтисоло, Рафаэлем Альберти, Джанни Родари, Чарлзом Сноу, Яннисом Рицосом, Николасом Гильеном… Кого-то, наверно, забыл. А вот советских участников форума — Маркова, Михалкова, Турсун-заде и других — в этой компании не упомню. Окуджава — был. Вознесенский — был. Айтматов — был. А они — нет. И уже одним этим софийские встречи, при всей своей политической ангажированности, были не совсем таким мероприятием, каким они представлялись в секретных отчетах советским и болгарским партийно-чекистским службам.

В доме Левчева говорили не о «борьбе за мир» и «объединении всех прогрессивных сил», а о гармонии мира, об исторической цикличности, о рационализме и интуиции в искусстве, о различных способах постижения человеком самого себя, о философии авангардизма — о чем угодно, но только не о дежурных лозунгах советско-болгарского агитпропа. Пропагандистскую жвачку насчет единой семьи народов и места писателя в боевом строю там напрочь не принимали. Нередко участником этих ночных интеллектуальных встреч была и Людмила Живкова — она чувствовала здесь себя в своей стихии. И — пусть не сразу, пусть с настороженностью и опаской — в конце концов гости Левчева со всего света принимали ее в свой круг.

Трудно подсчитать, сколько наших литераторов, особенно тех, чей талант он чтил и дружбой с которыми гордился, пользовались бескорыстным радушием Левчева, той щедростью, с которой он безотказно принимал их в роскошных условиях болгарского Черноморья. Иногда не на месяц, а на два — срок вообще непостижимый для болгарских традиций. Вряд ли кто-нибудь знал, каких усилий ему это стоит: он жалко оправдывался перед разными партдядями и парттетями, обвинявшими его в самовольстве, в присвоении власти, в неподходящем подборе советских гостей. Однажды по приглашению Любомира мы провели на побережье несколько безмятежных недель с Андреем Вознесенским и Зоей Богуславской. Эти дни отражены в надписи Андрея на его книге «Тень звука»: «Дорогому и доброму Аркаше — с нежной памятью о его болгарском даре, когда мы были голые и счастливые». Голыми и счастливыми мы, действительно, были, а дар был не моим — Любомира: я лишь устроил так, чтобы это осуществилось. И только я знал, сколько унижений пришлось ему вынести за наше безмятежное счастье.

Теперь времена поменялись. Любомир низвергнут, он давно уже не возглавляет ни один из противостоящих друг другу союзов болгарских писателей, многие коллеги не могут ему простить былых высот, былых властных позиций. Он выстоял — ни от чего не отрекся, ни к каким воинственным группам не примкнул, оставшись «просто» писателем. Плодовитым и мудрым. Болгария уже не вожделенный рай для российской культурной элиты. Канары и Лазурный берег привлекательнее и не менее доступны, чем Золотые пески, а Давос и Тироль намного престижнее Витоши. Прежних возможностей (д