Сегодня у подобных эссе читающей публики уже не осталось. Но и тогда грандиозная популярность очерков Богата, предназначенных очень узкому кругу, удивляла и поражала. По всем резонам они не могли найти отзвука у миллионов наших читателей, ибо действие в них развивалось медленно, они были перегружены рассуждениями на отвлеченные темы и отличались намеренным, жирно прописанным морализаторством.
Не могли — да вот находили! Огромные мешки писем после очередной публикации непреложно свидетельствовали о том, что он нащупал какую-то болевую точку и прикасался к ней доброй, врачующей рукой. Заглушая барабанный бой советской публицистики, зазвучал одинокий и чистый, ни на кого не похожий голос.
Писали чаще всего Богату люди со сломанной, ущемленной судьбой, потерявшие ориентиры, беспомощно барахтающиеся в равнодушном людском океане. Он был выразителем их чувств, он понимал их, и они тянулись к нему за советом и помощью. Тянулись — и получали: совет и помощь. Ответить на эти письма никто вместо него, конечно, не мог, и он отвечал сам — старательно, подробно, не считаясь со временем.
Сюжеты наших выступлений мы обычно обсуждали вместе — подробно и долго, — стремясь к максимальному извлечению потенциала, который был в них заложен. Какие-то его мысли нашли отражение в моих очерках, мои — в его. На соавторство никто из нас не претендовал — понятие «творческое содружество» я воспринимаю в реальной конкретике лишь применительно к нашему дружескому союзу, который длился, увы, всего лишь 15-17 лет.
Женя сгорел от тяжелой болезни за ничтожно короткий срок — его уход фатально совпал с грандиозными переменами, начавшимися в стране. Имя его, эссе и книги вскоре забылись. Столь быстрое, ошеломительно быстрое забвение после стойкого, длительного успеха — как же это могло случиться? Не думаю, что вдруг исчезли люди с неудачной судьбой, те, кто ищет душевную и духовную опору. Но ищут ее уже не в проповеднической мудрости эссеиста, а под церковными сводами — одни, в унылом, деловом прагматизме — другие. Всего этого в «эпоху Богата» наши люди были лишены, и он талантливо, умно и щедро заполнил вакуум. Одна эпоха сменилась другой, и благородный Женя Богат остался в мире, ушедшем под воду.
За пределами редакции мало кто знал, каких усилий и хитроумных ходов стоило пробить материал на полосу, а потом еще избежать тяжких последствий. Полный перечень таких, не видимых миру, боев местного значения занял бы всю книгу. Иногда казалось, что ничто уже не может помочь, но выручала случайность. Похоже, Высший Разум благоволил нам и нас охранял.
С неожиданной легкостью прошел на газетную полосу очерк, за судьбу которого я имел основания опасаться. Он стал итогом моей недальней поездки — во Владимирскую область, где в одночасье передохло огромное стадо коров. Коровы погибли от голода: их вообще не кормили. Ничем. Сплошь перепившаяся деревня славно гуляла сначала на Пасху, потом на «майские праздники», не слыша — не слушая! — воя и стонов сдыхавших животных. Впрочем, если и слышала, кормить все равно было нечем: победные реляции о заготовленных на зиму кормах оказались, как водится, дутыми, амбары были пусты.
Этот очерк вызвал такую волну читательских писем, которая даже мне, привыкшему к их изобилию, показалась чрезмерной. Судьба загубленных коров кровно задела и тех, кто всегда оставался безгласным, когда речь шла о загубленных людях. Говорю никому не в укор: ведь нравственный максимализм — голодай сам, но накорми скотину — издавна был нормой в крестьянской России и передавался из поколения в поколение. Его забвение и поразило читателей больше всего. «Что сделали с народом?!» — такой вопрос содержался едва ли не в каждом письме.
Откликнулись те, от кого, по правде сказать, я вообще не ожидал никакой поддержки.
«Благодарю от всего сердца, низко кланяюсь за честное, с болью душевной, обнажение страшной правды, — писал мне поэт Алексей Марков, известный в широких кругах своим, не красившим его, ответом Евгению Евтушенко на стихотворение „Бабий яр“. — Тормошите и дальше людскую совесть, бейте в набат, пробуждайте уснувших, раскрывайте глаза ослепшим. Мы все вам поможем». Написал и поэт Николай Флеров: «Прочитал Ваш потрясающий рассказ и не смог промолчать… Трудно поверить, что люди могли так одичать. Но только ли они виноваты в этом?.. Желаю Вам сил, чтобы Вы могли и дальше делать свое честное дело». Еще одно, очень тронувшее меня письмо, прислали прозаики Майя Ганина и Юрий Сбитнев. Позвонил Володя Солоухин:
— На моей Владимирщине такого никогда не было… Ты написал про стихийное бедствие, только вызвала его не природа, а злая воля подонков. Как тебе удалось нащупать самый больной нерв? Признайся, ты и сам этого не осознавал. Но ведь это не Владимирская, это общерусская беда. У шавок, как и положено, собачий нюх, они — ты увидишь — собьются в стаю и хором тебя облают. Но ты держись.
Так оно и оказалось. Хор получился складный, а лай перешел в рев. Чаковского донимали секретари сразу нескольких обкомов, грозя «поставить вопрос» в ЦК. Помнится, звонили из Архангельска, Воронежа, Курска, Вологды, Кирова, откуда-то еще. Все гнусавили одно и то же: в области нечего жрать, магазины пусты, а мы своими публикациями дразним людей, возбуждаем, пробуждаем, подначиваем, расшатываем, льем воду на мельницу — известно, разумеется, чью… Звонили не только в редакцию, но и прямо на Старую площадь, оттуда — рикошетом — их вопли донеслись и до нас. Чей-то звонок с очень большого верха Чаковского, видимо, напугал. В пятницу (номер с очерком «Вешние воды» вышел в среду) он вызвал меня и коротко, в стиле военного приказа, обжалованию не подлежащего, распорядился:
— Будем опровергать!
Потом смягчился, дал объяснение.
— Выхода нет, придется… Ничего отрицать не станем. Напишем: автор погорячился, сгустил краски, во всем виновата погода, а пьянство не было таким уж повальным. Важно подчеркнуть: виноваты не социальные условия, а стечение обстоятельств и несколько конкретных людей. Лучше, если вы напишите это сами. Розог для себя не жалейте, но сочините так, чтобы и в ЦК успокоились, и вас увольнять не пришлось бы. Потому что такая вероятность не исключается.
Всю субботу и все воскресенье я корпел над этим заданием, пребывая в роли унтер-офицерской вдовы. В понедельника положил Маковскому на стол свое сочинение размером в одну страницу.
— Что вы мне принесли? — проворчал он, брезгливо держа в руках сотворенное мною раскаяние.
— Опровержение… — пробормотал я. — Которое вы заказали.
— Легенда меняется, — без тени юмора ответил он мне цитатой из известного анекдота про советских шпионов. — Задание вы получили в пятницу, а в субботу и воскресенье события получили другой оборот. На первой полосе пойдет материал под рубрикой «резонанс».
Любуясь эффектом, он дал мне его в уже набранном виде, а принесенную мною страницу театральным жестом швырнул в корзину. В материале, который, кажется, он же сам подготовил, содержалось нечто ошеломительное. Абсолютно все, о чем было написано в «Вешних водах», партийными органами признавалось правильным. За субботу и воскресенье во Владимире, в других городах области срочно прошли расширенные пленумы обкома и всех райкомов области. Несметное количество партийных и прочих тузов лишилось своих постов. Прокуратура возбудила уголовное дело. Материалы Владимирского пленума было предложено обсудить и в других областях страны. «Позор» газеты сказочным образом и сказочно быстро превратился в ее триумф. У чуда, однако, были свои причины, о которых, конечно, я не знал, знать не мог и меньше всего думал о них, ибо к интригам в верхах никакого отношения никогда не имел.
Вот что в реальности оказалось. Только что, после загадочной смерти Федора Кулакова, секретарем ЦК по сельскому хозяйству был назначен Михаил Горбачев, который, естественно, по неизменной советско-партийной традиции, должен был свалить все беды на прежнее руководство и представить себя человеком, при котором все будет совсем по-другому.
Очерк «Вешние воды» оказался для него нежданным подарком. Если бы такого очерка не было, его было бы нужно придумать… На примере беды, постигшей одну владимирскую деревню, Горбачев решил показать, как плохо было стране до него и без него. И что теперь-то уж будет совсем по-другому.
Для поднаторевших в интригах партаппаратчиков мой очерк стал выглядеть чуть ли не заказным. Конечно, нам было выгодно, что они так считали: престиж газеты в их трусливых, лакейских глазах поднялся еще выше, что же касается автора очерка, то его теперь стали бояться в этих кругах еще больше. Чем автор не раз и воспользовался, спасая от расправы попавших в беду людей. Но это уже другая, другая тема…
Тот же очерк задел за живое и совсем иные силы. На обсуждение газетных моих очерков, устроенное в ЦДЛ секретариатом московской писательской организации, пришли, среди многих других, «писатели-патриоты», уже тогда начавшие подавать голос. Не столь пока еще вызывающе, как годы спустя.
Один из этой компании — некто Васильев, занимавший тогда пост заместителя главного редактора «Нашего современника», — расположился в первом ряду Малого зала, почти улегшись на стуле и вытянув ноги вперед. Только я заговорил про «Вешние воды», как Васильев прервал меня ехидным вопросом: «А какое вам, собственно, дело до наших русских коров?» Не уверен, что я смог бы достойно ему ответить, — хамские выходки охотнорядцев еще не стали привычными, — но меня опередил Анатолий Аграновский, скромно сидевший у окна в ряду шестом или седьмом. Он поднялся, пытаясь издали разглядеть хама, и с будничной деловитостью, наивностью даже, спросил:
— Не поделитесь ли с нами, как вам удалось определить национальность коров?
Реплика Аграновского вывела зал из ступора. Все загудели, задвигались, засмеялись. Сторонники Васильева — они были, конечно, в зале — проявить себя не отважились. Раздались крики: «Уберите отсюда этого типа!», «Откуда взялся здесь хулиган?», «Как он сюда пролез?» и разное прочее в том же духе, что сразу же поменяло тональность всего обсуждения.