Моя жизнь в жизни — страница 47 из 96

Старейший писатель, человек беспримерной судьбы и высочайшего благородства, истинный русский интеллигент и дворянин Олег Васильевич Волков тоже поднялся, пытаясь разглядеть через головы сидевших лицо черносотенца. «Мне стыдно за вас», — только и смог он сказать хулигану, но эта беспомощная, казалось бы, реплика была сильней, чем пощечина.

С тех пор к подобным атакам я привык и перестал на них реагировать: уважающий себя человек ни в какую полемику с погромщиками вступать не станет.

Зато само обсуждение доставило много приятных минут. Ведь труднее всего, как известно, добиться признания у коллег, услышать добрые слова не только от читателей, но и от товарищей из того же цеха. Именно такие слова я тогда услышал.

Камил Икрамов говорил о том, как журналистика в обсуждаемых очерках превращается в литературу. Александр Борщаговский — что к голосу их автора прислушиваются миллионы читателей. Станислав Рассадин считал, что автор продолжает святое дело просветителей 18-го века — в большей мере, чем демократов 19-го: первые обращались к массе, стремясь научить ее азбуке общественной морали, тогда как вторые только к себе подобным. Леонид Лиходеев показал многообразие литературных приемов, используемых автором, благодаря чему читатель воспринимает очерки сначала сердцем и лишь потом головой: по его мнению, именно это делает их столь впечатляющими. Анатолий Злобин считал, что в этих очерках отражается господствующее настроение в обществе, от чего каждый из них кажется читателю его собственным публичным выступлением, а не только произведением писателя.

И все же совершенно неожиданным подарком было выступление председателя коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР А.М. Филатова. Он отметил, что судьи делятся на две категории: тех, которые думают лишь о себе, и тех, кто думает о стране и народе. Для вторых, сказал Александр Михайлович, очерки обсуждаемого автора в большей мере служат «материалом для раздумий и даже руководством к действию», чем иные руководства в собственном смысле слова. Сказать вслух такоетогда!) мог далеко не каждый из юристов самого высшего эшелона. Что-то уже менялось в сознании, дух раскрепощался, надо было помочь этому процессу набрать обороты.


Ситуация в газете кардинальным образом изменилась, когда внезапно, без всяких объяснений, был снят со своего поста Виталий Сырокомский. Ни до этого, ни после — в мою, по крайней мере, бытность — никаких других увольнений руководства не происходило. Редакторат казался стабильным и представлял собой единую, цельную команду, которая, в определенных для нее рамках и соблюдая правила игры, делала свое дело. И вдруг — как шок: сняли Сыра!..

Бродили разные версии, одна фантастичнее другой, но никаких подтверждений какой-либо из них, хотя бы косвенных, так и не появилось. Даже сегодня, когда, казалось, и не такие «тайны мадридского двора» выплыли наружу, эта все еще скрыта во мгле.

Долгое время, ища, как всегда, и свою вину, я допускал, что фатальную роль сыграла одна публикация, к которой я имел прямое касательство. Под рубрикой «Отчет о командировке» мы напечатали за подписью нашего разработчика Бориса Плеханова написанный мной материал об одном квартирном хулигане, который занимал весьма ответственный пост в министерстве иностранных дел. Дипломаты относились у нас всегда к касте неприкасаемых, но «ЛГ» удалось разбить и этот привычный миф. Объясняться приехал в газету секретарь парткома МИДа В.Ф. Стукалин: вскоре он станет заместителем министра. Освобожденный партсекретарь такого министерства занимал в начальственной иерархии ступеньку никак не ниже секретаря обкома.

Когда я по вызову Чака вошел в его кабинет, там уже был накрыт стол — естественно, на две персоны — с коньяком, «мишками» и прочим традиционным набором. Я тоже был приглашен к столу, но ни рюмки, ни чашки, ни «мишки» мне не досталось: не по Сеньке шапка…

— Я вообще не в курсе, — отвел от себя удар главный редактор. — Ваксберг готовил, он все знает и все сам вам расскажет.

Рассказывать мне было не о чем: то, чем мы располагали, вошло в опубликованный материал. Этого было более чем достаточно, чтобы сделать надлежащие выводы о лощеном мидовце, председателе кооператива, который вышвырнул на лестницу кандидата медицинских наук — вдову бывшего дипломата, а вслед за ней и чемодан с ее гардеробом. Квартира вдовы понадобилась директору мебельного магазина — тогда это была очень хлебная и очень полезная (для любителей «черного хода») должность.

Оспорить факты никто не мог — их очевидность была вне сомнений, оспаривалось, и это все понимали, право редакции сделать их достоянием публики. «Своих» дипломаты в обиду не давали, а критика одного из коллег — все по той же советской традиции — воспринималась как компрометация всего министерства.

— Материал тщательно проверен, — сказал я. — Ни одной ошибки в нем нет. Каждый приведенный факт подтвержден документально. А выводы делать не нам: свою миссию мы выполнили.

— И в чем же состоит ваша миссия? — многозначительно улыбаясь и пронзая меня своими бездонно голубыми глазами, спросил вельможный визитер. — Обливать помоями тех, кто на международной арене отстаивает интересы нашей с вами страны?

Я ждал, что на эту демагогическую блевотину ответит главный редактор, но он молча тянул коньяк одним уголком рта и сосал потухшую сигару другим. Опять пришлось отвечать самому — в стилистике, доступной моему собеседнику.

— Мы никого не обливаем, товарищ Стукалин, мы информируем читателя о том, что несовместимо с коммунистической моралью и советскими законами.

— Почему вам надо информировать об этом весь мир, а не партийные органы? Позвонили бы мне, мы бы разобрались и приняли меры.

— Мне кажется, информация такого рода задача не редакций, а совсем других служб. Редакции должны выпускать газеты.

Ошпаренный взгляд Стукалина заметил не только я, но и Чак.

— Идите работать, — пробудился вдруг он, и я пошел, провожаемый прищуром небесно-голубых стукал и неких глаз. Я прочитал в них свой приговор.

Со мной, однако, ничего не случилось, а Сыра изгнали. Сам он учился когда-то в МИМО, был германистом, дипломаты могли его причислять к кругу «своих». И вдруг — такой вот нож в спину… Мне показалось, что увольнение Сырокомского — это месть за «предательство».

Теперь я думаю, что дело не в этом — вряд ли такая причина, если была она, конечно, единственной, могла помешать Чаковскому, при огромных его связях, совладать с ситуацией. Значит, было нечто такое, что не смог преодолеть даже он. Или не захотел. Приунывшему коллективу сообщил лишь одно:

— Я беседовал с товарищем Зимяниным (секретарь ЦК), и он заверил меня, что увольнение Виталия Александровича никакого отношения к линии газеты не имеет. Продолжаем работать, как работали раньше.

То обстоятельство, что и тогда, и даже теперь операция «Сырокомский» окружена столь глубокой и непроницаемой тайной, наводит на простейшую и очевидную мысль: к его изгнанию приложили руку родные службы, тоже мстившие ему за какие-то, неведомые нам, грехи перед ними. Возможно, они имели задевшую их «оперативную» (агентурную) информацию. А возможно, сами же ее смоделировали, или, попросту говоря, сочинили, чтобы посадить в освободившееся кресло совсем другого человека.

Другой вскоре пришел. Это был Юрий Петрович Изюмов, который долгие годы был ближайшим помощником Виктора Гришина, тогдашнего первого секретаря московского партийного горкома, члена политбюро, мечтавшего втайне о месте генсека. Свою близость к Гришину Изюмов никогда не скрывал, но имени его, как имя Господа всуе, не произносил. Имя заменял эвфемизм. «Один-высокоответственный-партийный-товарищ,-которого-я-глубоко-уважаю», — говорил он при случае, и все понимали, о ком идет речь. Однажды я сказал Богату, что это самый длинный псевдоним, который я когда-либо слышал. Определение мое прижилось. Многие потом в редакции вместо «Гришин» говорили: «Самый длинный псевдоним» или еще прозрачнее: «Товарищ псевдоним». Последующий крах Гришина не привел автоматически к краху Изюмова: у него были другие, весьма прочные, связи.

Атмосфера в газете с его приходом стала иной. Воцарился — не сразу, но воцарился — какой-то типично партийный дух, который не мог, конечно, полностью ликвидировать то, что уже стало в газете привычным, и, однако же, исчезли раскованность, непринужденность. Чаще, чем раньше, посещали редакцию немые фельдъегери, приносившие какие-то секретные бумаги, после чего невесть откуда взявшиеся статьи — вполне определенного направления — оказывались на газетных страницах. Даже, случалось, вытесняли те, которые были подготовлены заранее и уже стояли в сверстанной полосе.

Появились и зримые плоды близости к самым верхам. Изюмов пробил для редакции просторное семиэтажное здание возле Сретенки (до настам размещалась Дирекция культурных программ московской Олимпиады), даже у меня впервые появился крохотный трехметровый кабинетик (до этого, в здании на Цветном бульваре, был один десятиметровый на шестерых), но по коридорам передвигались бесшумно, как в постылых советских офисах, где по журналистской службе мне приходилось бывать.

Публиковаться стало труднее, и однако пожаловаться на то, что перед острыми материалами опустился шлагбаум, я не могу. Погоду все равно делал Чак, а не Изюмов. Вольный дух — при таком коллективе — никто подавить не мог. Но лавировать стало труднее.

Однажды мы поехали в Ленинград: «Литгазета» проводила очередную встречу с читателями. С нами поехали Булат Окуджава, Олег Табаков, в Ленинграде к группе присоединился Даниил Гранин. Вел встречу Изюмов, представляя каждого из выступавших по его воинскому званию: мероприятие проводилось в Доме офицеров. Я был представлен тем, кем действительно был: рядовым необученным. Лишь один из участников — международник Иона Андронов — еще за кулисами назвать свой воинский чин отказался. Без маскировки признал вопрос провокацией. Так Изюмову и сказал! Прямо, в глаз