Положительно, они всех меряли на свой аршин.
— Не заставляйте меня, Юрий Петрович, сделать публичное заявление об отказе от высокой награды, которую я безусловно не заслужил, — ответил я, чувствуя, как сжимается сердце. — Это заявление наверняка причинит неприятности мне, но еще больше, наверно, — газете. Не думаю, что это будет в интересах редакции.
— Дело ваше, — холодно подытожил Изюмов.
О том, что он при этом подумал, я прочитал в его глазах.
Прошло совсем немного времени, и Изюмов снова вызвал меня на ковер. Брежнев уже почил в Бозе, вслед за ним отправился и Андропов, шла короткая полоса правления Черненко, не сулившая вроде бы никаких светлых надежд. Но ветер грядущих перемен, благотворных и неизбежных, уже ощущался всеми. Люди почувствовали себя более раскованными, вели себя, не опасаясь грозного окрика. И однако же он раздался.
Мой приятель, тассовский журналист Борис Шестаков, большой специалист по Венгрии, попросил меня встретиться со своим другом — бывшим московским корреспондентом коммунистической газеты «Непсабадшаг» Ласло Медвецки, который стал теперь ее ответственным секретарем. В Венгрии тоже почувствовали, что у нас грядут перемены, и отправили хорошо знавшего Москву Ласло на журналистскую разведку. Чем была вызвана просьба о встрече со мной, сам Ласло объяснил читателям во вступлении к своим московским репортажам: «Благодаря режущим по живому статьям Аркадия каждый номер Литературной газеты, где они появляются, читают по крайней мере пятьдесят миллионов человек». Это было, видимо, преувеличение, но оно привлекало внимание венгерских читателей к тому, что рассказывал своему собеседнику «резавший по живому».
Ничего особенного, кстати сказать, он не рассказывал — взгляд на эволюцию нашей действительности был достаточно распространенным и достаточно широко известным. Новым был, пожалуй, мой рассказ о шалостях Щелокова, незадолго до этого сведшего счеты с жизнью, и о беспримерной (в ту пору!) коррупции, которой оказался подверженным брежневский клан. Изюмову поручили со мной «разобраться».
Ледяным голосом он предложил мне написать «объяснительную записку», порекомендовав раскаяться в своей несомненной вине: ведь я выдал «иностранцам» государственную тайну! «Может быть, это, — утешил Юрий Петрович, — даст мне возможность смягчить наказание, которое вас ожидает». При беседе присутствовал один наш сотрудник в штатском — Борис Крымов, когда мы вместе покинули изюмовский кабинет, он без всякого камуфляжа изложил мне свои мысли: «Будь моя воля, я тут же отдал бы вас под трибунал, но, к сожалению, Юрий Петрович слишком гуманен».
Никакого раскаяния гуманный Изюмов от меня не дождался. Но его любовь ко мне не стала от этого менее жаркой.
Истинной наградой служили письма читателей (о них в отдельной главе) и отношение друзей, товарищей, коллег, всех тех, с кем вместе работалось и с кем делалось общее дело.
Тот же Изюмов придумал однажды какую-то «аттестацию» сотрудников — возможно, для того, чтобы избавиться от не слишком способных (были, разумеется, и такие), но и подвергая при этом унизительной чистке тех, кому впору было самим экзаменовать своих экзаменаторов. Собеседованию предшествовало составление пресловутой советской характеристики, над которой трудился непотопляемый треугольник (администрация, партком и профком), и другой характеристики — от «товарищей по работе». Вся эта игра в демократию ради не очень понятных целей имела для меня лишь одно последствие, более чем приятное и очень мне дорогое: аттестационная комиссия получила слишком восторженный мой «словесный портрет», с которым, увы, не могла не считаться. Вот что написали товарищи:
«Охарактеризовать его исчерпывающе — задача невыполнимая. Очертить только контуры его творчества? Но как можно изобразить форму костра, постоянно меняющего свои очертания? Вот он первым в нашей стране, в статье о мэре города Сочи, пристально всматривается в эволюцию руководителя, ставшего взяточником, открывая своим очерком путь другим журналистам к исследованию нового тематического пласта… Вот в очерках „Погоня“ и „Сильная личность“ впервые в нашей прессе говорит о преступниках в высоких властных структурах, чью разрушительную деятельность защищает закон о депутатской неприкосновенности… Вот в двух очерках „Завтрак на траве“ и „Обед на песке“ и в кинофильме „Средь бела дня“ заявляет на всю страну, что мы беззащитны перед хулиганами, что в столкновении с ними мы рискуем не только физически пострадать, но и попасть в тюрьму. И Пленум Верховного Суда СССР дает всем судам нашей страны специальное разъяснение: да, Ваксберг прав, упредительная защита правомерна, к чему бы она ни привела, пусть даже к смерти хулигана… Вот Ваксберг смело вторгается в запретную тему неоправданных привилегий, и в „ЛГ“ появляются одна задругой три публикации: судебный очерк „Дубовая роща“ и две полемических статьи „Платон мне друг“ и „Друзья и недруги Платона“… Вот он впервые дает точное наименование тем „законам“, которыми руководствуется наша юстиция, и не только она: телефонное право! И термин этот с его легкой руки облетает страну, входит в привычную речь на всех без исключения уровнях, им щедро пользуются и Генеральный Секретарь ЦК, и журналисты центральных и местных газет, и все население, которое сразу же забывает, кому принадлежит авторство на понятие, определившее целую эпоху! Может ли быть у публициста больший успех, если им создано произведение из двух только слов, которое сразу лишается автора и становится просто народным?!. А вот он в другом своем творческом облике — в пьесах, кинофильмах, телесериалах, чье происхождение, разумеется, связано с судебными очерками, опубликованными в „ЛГ“…
Мало кто уже помнит, что и само название жанра, в котором он успешно работает, придумано тоже им: судебный очерк как особый вид газетно-журнальной писательской публицистики вообще не существовал до тех пор, пока Ваксберг его не создал и не придумал ему термин. Жанр, сочетающий в себе злободневность и остроту журналистики с писательским обобщением, точно выписанными образами героев и яркой индивидуальной стилистикой. Недаром кто-то из критиков назвал его судебные очерки социально-психологическими романами, спрессованными до одной газетной страницы.
Два главных качества определяют успех Ваксберга-первопроходца у огромной читательской аудитории: а) мощный гражданский темперамент, заставляющий его в столкновении с проблемами жизни негодовать, возмущаться, искать ответ на вечный вопрос: „Кто виноват?“, и б) способность увидеть даже в мелкой конфликтной ситуации модель проблемы, показать в частном всеобщее, увидеть самому и дать увидеть читателю тревожное явление, проявившееся в каком-нибудь неприметном факте…»
Такой вот документ лежал перед аттестационной комиссией, но это не помешало ей задать мне вопрос: «Как вы собираетесь в дальнейшей работе избавляться от недостатков и исправлять свои ошибки?» Не помню, что я ответил, но, судя по тому, что с работы меня не выгнали, экзамен кое-как сдал.
А еще спустя несколько лет наш главный газетный сатирик Павел Хмара от имени коллектива сочинил стихотворный спич, под которым подписалось полсотни моих товарищей, — там в шутливой форме обыгрываются названия нескольких судебных очерков, оставивших какой-то след в истории газеты, и содержатся намеки на события, о которых пойдет речь в следующих главах. Спич был приурочен к двадцатилетию штатной работы в «ЛГ» и подводил итог самому важному этапу моей жизни. Цитата будет длинной, но она все равно в два раза короче хмаровского оригинала.
Раздайся гром и стон оваций!
Свершилось! В напряженье сил
Аркадий Ваксберг целых двадцать
лет в «Литгазете» прослужил.
О нем не может быть двух мнений:
опора «Литгазеты» — он!
Юрист! Артист! Философ! Гений!
Трибун! Плевако! Цицерон!
Его глазами видим мир мы.
Он на порок наводит взгляд,
и гаснут «Бани», рвутся «Ширмы»
и «Воды вешние» бурлят.
Он только пару строк настрочит,
и оппонент летит в трубу,
и зло кинжал Алиев точит,
Вышинский вертится в гробу.
Его идейные исканья
всегда ему мешали жить,
но сам Изюмов был взысканье
ему не в силах наложить.
Его застать в газете трудно,
но, милые мои друзья,
могучий этот голос трубный
в газете заменить нельзя.
Врагов своих он просто косит,
друзей же любит горячей.
Да, кстати, он с собою носит,
как Плюшкин, тысячи ключей.
Ключи, ключи, ключи — как в сказке!
Кило, не менее того…
И, я сознаюсь, в этой связке
есть ключ от сердца моего.
Судьбы ярчайшие моменты
не все я в этот стих вложил,
но «Бурные аплодисменты»
от нас Аркадий заслужил.
Эти добрые и веселые стихи были, конечно, куда приятней и дороже любой бездушной медальки, ничего не отражавшей и ничего не означавшей, кроме разве что, в случае ее принятия, соучастия в играх высоко взлетевших вельмож. Но когда исполнилось четверть века моей работы в «Литературной газете», об этом уже было некому вспомнить, да и проще сказать — недосуг. Иных уж нет, другие далече, а те, кто близко, естественно, озабочены вовсе не тем, чтобы складывать спичи.
Все расхищено, предано, продано… Почему мне так часто вспоминаются эти ахматовские строки?
Глава 12.Коктебельские камешки
Оглядываясь назад, пытаюсь вспомнить, когда именно я ощутил приход долгожданной «оттепели». Думаю, все же не после доклада Хрущева на Двадцатом съезде, а несколько раньше. О начавшихся переменах мне сказало прежде всего счастливое мамино лицо, когда она — еще в пятьдесят пятом — вернулась домой с полученной ею справкой о первой в ее практике реабилитации жертвы политического террора. Реабилитации, увы, посмертной. Не помню, кто он был, этот первый. Маму допустили до ведения так называемых «секретных» дел (явно в связи с ожидавшимся их наплывом), и хотя та