о, как сей отряд сформировался (годом создания партии считается 1898-й, Петров состоял в ней с 1896-го). Этот совершенно бесцветный, рептильный «старейший член» приглашался в качестве свадебного генерала на разные показушные действа, где, естественно, всегда находился среди самых знатных гостей. Стоять на ногах он не мог — подставкой для него и работал верный Захар. А поскольку самые знатные непременно снимались в обществе самого старого, то между Брежневым (Сусловым, Косыгиным…) и Петровым всегда оказывался наш хитрюга-костыль…
Эти снимки он совал каждому, от кого ждал услуг или кого шантажировал, — эффект всегда был одним и тем же: Захар получал все, чего хотел. Любые справки, мандаты и полномочия. Даже подписанный начальником всесоюзного ГАИ, уникальный по содержанию документ, дававший его обладателю право переезда железнодорожных путей при закрытом шлагбауме: почему-то именно этот мандат особенно меня позабавил и придал его обладателю несомненный шарм — ведь не каждый додумается до того, чтобы такой пропуск истребовать! Для этого все же нужна фантазия, и притом изощренная.
Каким-то образом Захар сумел насолить Михалкову. Отцу, а не детям. Он-то и позвонил мне, чтобы рассказать о беспримерном мошеннике. Сергей до того был взбешен, что даже перестал заикаться:
— Докажи, что и этот орешек тебе по зубам, — подначивал меня Дядя Степа, боясь, что я откажусь. — Таких ты еще не видел. Как бы Захарушка тебя не слопал, покаты раскусишь его.
Опасен, конечно, был не Захарушка, а те простофили и лизоблюды «с рыльцем в пушку», которые клевали на подсунутых им червяков. Депутаты, по просьбе Захарушки заверявшие своей подписью любую фальшивку в обмен на сумочку из братской Румынии и платочек из братской Анголы. Лауреаты, пробивавшие ему персональную пенсию и почетные грамоты в надежде, что он замолвит словечко перед Брежневым или Косыгиным и тогда им обломится новая побрякушка. Писать имело смысл о них — не о нем, и они-то могли принять превентивные меры. Но на этот раз в союзе со мной оказалась Старая площадь: сотрудник КПК Самоил Алексеевич Вологжанин пресекал любые попытки Захарушки заткнуть публицисту рот. Так появились на свет два очерка — «Роль» и «Режиссер и исполнители», — которые раскрыли цинизм, мелочность и холуйство вершителей наших судеб: они предстали мелкими барахольщиками и перепуганными ничтожествами, которых обвел вокруг пальца и над которыми всласть посмеялся примитивный ловкач.
Вологжанин проявил ко мне повышенное внимание и часто приглашал к себе в кабинет — «для консультаций». На самом деле, мне кажется, он в деликатной форме позволял приобщиться к дарам спецбуфета, в послеобеденные часы доступного всем, кого удостоили чести проникнуть в здание партийного штаба. Оттого и наши с ним встречи всегда назначались ближе к концу рабочего дня. «Загляните на первый этаж», — напоминал он, прощаясь. И я заглядывал — не буду скрывать…
Буфет представлял собой огромный зал с длиннющей стойкой вдоль всей стены. Столики для еды были обычно пустыми, зато пред каждой из десятка буфетчиц в крахмальных белых наколках терпеливо дожидались своего часа от двух до четырех человек. Именно часа: очередной клиент задерживался у стойки минут эдак на двадцать.
— Будьте добры, икорочки черной… Три баночки пока достаточно… И красной еще, если можно… Этой, пожалуй, четыре. И колбаски еще языковой… И чайной, конечно. По полкило. Получилось семьсот? Хорошо, пусть будет так. Язычков копченых штук десять, пожалуйста. Больше не надо, спасибо. И ветчинки, само собой… Разумеется, обезжиренной. И миног штучек восемь. Да, чуть не забыл: осетринки и балычка. Порежьте, пожалуйста, тоже по полкило, больше не надо. Пирожки свежие? Ой, простите, что за глупый вопрос. тогда десять — с мясом и десять — с капустой. Ах, есть еще расстегаи? тогда десяток, не больше. Вот, пожалуй, и все.
— Конфет не надо? — деловито осведомлялась буфетчица.
— Как же, как же, конечно… — лепетал посетитель, одаряя крахмальную наколку угодливо благодарным взглядом. — Спасибо, что напомнили. Трюфелей полкило. И еще «мишек» с грильяжем, этих поменьше.
Хорошо вышколенная буфетчица в разговор не вступала и на благодарные реплики не реагировала. Пощелкав на счетах (калькулятора, помнится, в ту пору у них еще не было), сухо подводила итог
— Девятнадцать тридцать…
— Как вы точно все рассчитали, — шутил посетитель. — Я как раз на двадцать рассчитывал.
Другой — без «здрасьте» и без «пожалуйста» — был лаконичней:
— Мне — как всегда.
Получив свой заказ, он оставил десятку и направился к выходу, но буфетчица сурово его окликнула:
— Вы забыли сдачу — пятнадцать копеек.
Выходить из здания ЦК с огромным тюком — красиво запакованным в плотную бумагу и перевязанным прочной бечевой — не то чтобы запрещалось, но считалось не очень приличным по негласным правилам цековской же этики. Я заметил, что все отоваренные укладывали свои деликатесные тюки в бездонные кожаные портфели — создавалось впечатление, что те набиты деловыми бумагами. Мимо здания ЦК сторонние пешеходы, как правило, не ходили, но запрета специального не было, так что встреча с «чужим» не исключалась. «Чужой» не должен был заподозрить, что вершители судеб озабочены чем-то столь низменным, как дармовые деликатесы к столу.
С Комитетом партийного контроля связан еще один примечательный эпизод, только в нем был задействован не Вологжанин, а его коллега, фамилию которого я непростительно и постыдно забыл.
Этот эпизод имел место после публикации очерка «Характер» — о скромном санитарном враче колбасного цеха Рязанского мясокомбината Екатерине Николаевне Грищенко. Точнее, не о ней, а том, как ее затравили. Как расправились только за то, что она добросовестно исполняла служебный долг, не давая возможности ворам и мошенникам калечить людей. Зловещая картина «колбасного производства», которую она красочно воспроизвела в своем письме, поразила даже меня, привыкшего еще и не к таким откровениям. Было трудно поверить, что в наши дни — не в тайге и не в джунглях, а в огромном городе центральной России — могут спокойно смотреть, как в фарш для колбас пихают болты и гайки, металлические стружки и деревянные опилки, грязную и рваную ткань вместе с мышиным пометом… «Не позволю, — кричала Грищенко. — Запрещаю!» За такую преданность своему долгу, за ревностную защиту здоровья людей санитарному врачу полагалась награда. И она ее получила: приговор за хулиганство (слишком громко «кричала на работе в служебное время»): два года лишения свободы (правда, условно) плюс изгнание со своего поста.
Об этом был очерк, вызвавший читательскую бурю. Сначала — бурю возмущения теми, кто топтал санитарного врача. Потом — бурю восторга, когда газета (не сразу, не сразу!) сообщила о том, что справедливость восторжествовала, что приговор отменен, что дело прекращено, что Екатерина Николаевна вернулась на прежнее место работы.
«Вы вернули мне не работу, а веру! — писала Екатерина Николаевна Грищенко автору очерка „Характер“. — Даже не в справедливость, а в то, что человечность существует, что это не пустой звук. Спасибо именно за человечность, за понимание, сострадание, сочувствие, воплощенное в конкретное дело. Сломить такое сопротивление — это надо уметь… Я знала, что Вы — последняя инстанция, и все же не верила в эту возможность. Какое счастье, что я ошиблась!».
Но всего закулисья этой темной истории не знали ни я, ни она, ни читатели.
Как всегда, местные партийные бонзы забили тревогу: дискредитация, подрыв авторитета!.. И, конечно, еще — клевета, извращение фактов, сговор журналиста с преступником!.. Такой донос за подписью то ли первого, то ли «просто» секретаря обкома пошел в ЦК. И там отрядили инспектора — чтобы проверил.
Ради такого случая газета расщедрилась и выделила машину: на ней мы и поехали в Рязань с представителем КПК, которого на аппаратном жаргоне называли партследователем. В городской гостинице для нас заказали два отдельных номера. Приехали поздно вечером. Я предложил поужинать в ресторане — благо, он еще не закрылся.
— Да нет уж, — возразил инспектор, — у меня желудок капризный. Заходите ко мне — перекусим, чем Бог послал.
Я сначала поверил: желудок, почему бы и нет… К тому же предстояло поесть той самой цековской колбаски! Не местной — с опилками и пометом… Когда я пришел к моему «напарнику», на столе лежала записка: «Никаких ресторанов!». Немой комментарий был еще красноречивей: полномочный представитель ЦК многозначительно приложил палец к губам, а затем этим же пальцем показал на потолок. К подобным жестам мы в Москве давно привыкли, но чтобы увидеть это же в исполнении цекиста?! Такое мне даже бы не приснилось…
Поговорив о погоде и о футболе, мы разошлись. Утром завтракали в обкомовской столовой — стакан сметаны и винегрет. И опять разошлись. Вечером не встретились вообще. Никак не мог взять в толк, для чего я тогда приехал в Рязань? Не для того же, чтобы лежать в своем номере и глядеть в потолок! Да к тому же еще — голодать: в ресторан нельзя, в магазинах пусто…
Наступило еще одно утро. Инспектор поджидал меня в вестибюле гостиницы. Мы пошли вместе к машине. Оголодавший, я возмечтал: опять поедем есть винегрет. Не тут-то было!
— Скажите сейчас громко, — прошептал цекист, когда на очень короткий момент мы оказались без почтительного сопровождения, — что нам не по пути, что вы поработаете в прокуратуре, а вечером встретимся и поговорим. И сразу уезжайте в Москву. Первым же поездом. Понятно?
Понятно не было, но я поступил именно так. «Значит, до вечера!»— приветливо помахал рукой ответственный московский товарищ, садясь в машину, а я немедля отправился на вокзал, тем более, что номер уже был оплачен и дорожная сумка — весь мой багаж — висела на моем плече.
Через несколько дней мы столкнулись с Чаковским у входа в редакцию.
— Вашу благодарность я уже передал, — обрадовал он, не уточнив, кому и за что. — Только не разыгрывайте спектакль, будто ничего не понимаете. И вы, и редакция висели на волоске. Но (он назвал имя и отчество, которые я постыдно забыл) нас спас. Вопрос закрыт.