— Это не школа. Это больница. Все эти дети несут в себе наследственную заразу. Вы увидите, что окажется необходимым проявить величайшие заботы, чтобы сохранить их в живых, а не обучать их танцам.
Доктор Гоффа был крупнейшим человеком. Знаменитый хирург, которому платили за его услуги баснословные деньги, он целиком тратил свое состояние на больницу для бедных детей, которую содержал за собственный счет. Со дня возникновения моей школы он сделался нашим врачом. Без его неусыпной помощи я никогда не смогла бы привести всех детей в то великолепное состояние здоровья и гармонии, которого они впоследствии достигли. Он был высокий, дородный и привлекательный мужчина, с красными щеками и такой дружеской улыбкой, что все дети любили его не меньше, чем я.
Отбор детей, организация школы, начало уроков и распорядок жизни учеников отнимали все наше время. Несмотря на предостережения моего директора, утверждавшего, что удачные подражатели моего творчества в танце составили целые состояния в Лондоне и повсюду, ничто не заставило бы меня уехать из Берлина. Ежедневно с пяти до семи я учила детей танцевать.
Дети делали феноменальные успехи, и я полагаю, что своим хорошим здоровьем они были обязаны здоровой вегетарианской диете, установленной доктором Гоффа.
К этому времени моя популярность в Берлине стала почти невероятной. Меня называли «божественной Айседорой». Я никогда не носила иной одежды, кроме короткой белой туники и сандалий, оставляя ноги обнаженными. Зрители приходили на моих представлениях в состояние совершенного экстаза.
Однажды вечером, когда я возвращалась со спектакля, студенты выпрягли лошадей из моей кареты и повезли меня по знаменитой «Аллее побед». На середине аллеи они потребовали, чтобы я произнесла речь. Я встала в карете и обратилась к студентам со следующими словами:
— Нет высшего искусства, — сказала я, — нежели искусство скульптора. Но почему же вы, любители искусства, допускаете это ужасное поругание над ним в самом центре вашего города? Взгляните на эти статуи! Вы изучаете искусство, но если бы вы в самом деле изучали искусство, то должны были бы сегодня же ночью вооружиться камнями и разрушить их. Разве они являются искусством? Они и искусство! Нет! Они воплощают мечты кайзера.
Студенты разделяли мое мнение воем и выражали свое одобрение. Если бы не прибыла полиция, нам удалось бы выполнить мое желание и разрушить эти ужасные статуи города Берлина.
Глава девятнадцатая
Однажды вечером, в 1905 году, я танцевала в Берлине. Хотя, как правило, я во время танца никогда не обращаю внимания на зрителей, в этот вечер я увидела человека, сидящего в первом ряду. Я не глядела и не знала, кто он такой, но физически чувствовала его присутствие. По окончании спектакля в мою уборную вошло прекрасное существо. Но прекрасное существо было очень сердито.
— Вы чудесны! — воскликнул он. — Вы удивительны! Но зачем вы украли мои идеи? Откуда вы достали мои декорации?
— О чем вы говорите? Это мои собственные голубые занавесы. Я придумала их, когда мне было пять лет, и с тех пор я всегда танцую перед ними.
— Нет! Они принадлежат мне! Это мои идеи. Но вы именно та исполнительница, которую я себе представлял перед моими декорациями. Вы воплотили в жизнь все мои мечты.
— Однако кто вы такой?
Тут он произнес удивительные слова:
— Я сын Эллен Терри.
Эллен Терри, моего идеала совершеннейшей женщины! Эллен Терри!..
— Вы должны поехать с нами домой и поужинать у нас, — сказала моя мать в простоте своего сердца. — Раз вы питаете такой интерес к искусству Айседоры, вы должны поехать к нам домой ужинать.
И Крэг поехал к нам домой ужинать.
Он находился в состоянии необузданного возбуждения и пытался объяснить все идеи своего искусства, своих исканий…
Я была чрезвычайно заинтересована. Крэг говорил и говорил о своем искусстве театра. Он разъяснял свое искусство жестами.
Внезапно в середине разговора он сказал:
— Но что вы делаете здесь? Вы — великая артистка и живете в семейной среде? Ведь это нелепо! Я единственный, кто увидал и изобрел вас. Вы принадлежите моим декорациям.
Крэг был высок и гибок, с лицом, напоминающим лицо его чудной матери, но с еще более нежными чертами. Несмотря на его высокий рост, было нечто женственное в нем, в особенности в линиях губ, чувственных и тонких. Его глаза, очень близорукие, сверкали стальным огнем под стеклами очков. Он производил впечатление некоторой почти женственной слабости и нежности. Лишь его руки с обезьяньими четырехугольными большими пальцами и широкими остальными обнаруживали силу. Он всегда со смехом говорил о них как о пальцах убийцы, «годных, чтобы задушить тебя, моя дорогая!».
Словно загипнотизированная, я позволила ему одеть плащ поверх моей короткой белой туники. Он взял меня за руку, мы сбежали вниз по лестнице на улицу. Он окликнул такси и сказал на прекрасном немецком языке:
— Эта дама и я, мы хотим поехать в Потсдам.
Несколько такси отказались везти нас, но наконец один шофер согласился, и мы помчались в Потсдам. Туда мы прибыли на рассвете и, остановившись в небольшой гостинице, которая только успела открыться, напились кофе. Затем, когда солнце поднялось высоко на небе, отправились обратно в Берлин.
В Берлин прибыли около девяти часов и тут опомнились — что же мы станем дальше делать? Вернуться к моей матери мы не могли и направились к одному другу по имени Эльза де Бругер. Эльза де Бругер принадлежала к кругу богемы. Она встретила нас с деликатным сочувствием, дала позавтракать и уложила меня спать в своей спальне. Я заснула и не просыпалась до вечера.
Затем Крэг отвел меня в свою студию на вышке высокого берлинского здания. В ней был черный, навощенный пол, весь усыпанный лепестками роз, искусственными лепестками роз.
Лицо Крэга излучало блистательную юность, красоту, гений. Вся воспламененная внезапной любовью, я кинулась в его объятия и нашла в Крэге ответную страсть, достойную моей. Он был плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Часто он кричал мне:
— Ты моя сестра.
В его студии нельзя было найти ни дивана, ни глубокого кресла, ни обеда. В эту ночь мы спали на полу. У Крэга не было ни гроша, а я не отваживалась пойти домой за деньгами. Я спала так в течение двух недель. Когда мы хотели пообедать, Крэг распоряжался, чтобы обед прислали наверх в кредит, я же пряталась на балкон, пока его не приносили, а затем прокрадывалась внутрь и получала свою долю.
Моя бедная мать обошла все полицейские участки и все посольства, рассказывая, что какой-то подлый соблазнитель увел ее дочь; между тем мой импресарио обезумел от беспокойства, вызванного моим внезапным исчезновением. Многочисленной публике, собиравшейся на концерт, отказывали, и никто не знал, что случилось. В газетах, однако, благоразумно поместили объявление, что мисс Айседора Дункан серьезно заболела воспалением миндалевидных желез.
По прошествии двух недель мы вернулись в дом моей матери. Говоря по совести, мне, несмотря на мою неугасающую страсть, немного надоело спать на жестком полу и ничего не есть, правда, иногда Крэгу удавалось доставать кое-какие деликатесы или же мы делали вылазку с наступлением темноты.
Когда моя мать увидала Гордона Крэга, она закричала:
— Подлый соблазнитель, убирайтесь отсюда!
Она жестоко его ревновала.
Гордон Крэг — это один из необыкновеннейших гениев нашей эпохи. Он был вдохновителем целого направления в современном театре. Правда, он никогда не принимал активного участия в практической жизни подмостков, а оставался в стороне и мечтал, но его мечты вдохновили все, что сейчас есть прекрасного в современном театре. Без него мы никогда бы не имели Рейнхардта[49], Жака Копо[50], Станиславского. Без него мы все еще оставались в старых реалистических декорациях, где на деревьях колышется каждый листик, а двери в домах отворяются и закрываются. Крэг был блестящим сотоварищем. Он был одним из тех немногих встреченных мною людей, которые с утра до вечера пребывали в состоянии экзальтации.
Встречая на своем пути дерево, птицу или ребенка, он приходил в неистовое возбуждение. В его обществе не бывало ни одной скучной минуты — он всегда томился муками исступленного восторга либо впадал в другую крайность — внезапный гнев, когда все небо казалось ему помрачневшим, и внезапный страх заполняли все, тогда жизнь медленно покидала тело и оставался лишь мрак тоски.
К несчастью, с течением времени эти мрачные настроения учащались. Отчего? Преимущественно оттого, что всякий раз, когда он говорил: «Моя работа! Моя работа!» — что он часто делал, я осторожно возражала.
— О, да, твоя работа. Удивительно! Ты — гений, но ведь ты знаешь, что существует и моя школа.
Его кулак опускался на стул.
— Да, и все же моя работа.
И я отвечала:
— Разумеется, она очень важна. Твоя работа сводится к постановке, но на первом месте стоит живое существо. Сперва — моя школа, лучезарное человеческое существо, движения которого прекрасны, а затем твоя работа, служащая ему совершенной оправой.
Наши споры часто заканчивались грозным и мрачным молчанием. Затем во мне просыпалась встревоженная женщина:
— О, дорогой, я обидела тебя!
Он отвечал:
— Обидела? О, нет. Все женщины несносны, и ты тоже несносна, вмешиваясь в мою работу. Моя работа…
Он уходил, хлопнув дверью. Только стук захлопнувшейся двери пробуждал меня к ужасной развязке… Я ожидала его возвращения и, когда он не возвращался, проводила ночь в рыдании. Такова была трагедия. Эти сцены, часто повторяясь, привели к тому, что наша жизнь стала совершенно невозможной.
Моим уделом было вдохновить великую любовь этого гения, и моим же уделом оказалась попытка примирить продолжение моей собственной артистической деятельности с его любовью. Немыслимое сочетание! После первых нескольких недель необузданной, страстной любви завязалась отчаянная битва между гением Гордона Крэга и моим искусством.