ться выйти замуж и крестить своих детей, так я сейчас отказалась допустить к их смерти лицемерный маскарад, называемый христианским погребением. У меня было лишь одно желание — претворить свое ужасное несчастье в красоту. Горе было слишком велико для слез. Я не могла плакать. Ко мне приходили толпы плачущих друзей. Толпы людей стояли и плакали в саду и на улице, но я не плакала. Я лишь желала, чтобы эти люди, которые приходили в трауре выразить сочувствие, претворили свой траур в красоту. Я не надевала траура. Зачем менять платье? Я всегда считала ношение траура нелепым и напрасным. Августин, Элизабет и Раймонд поняли мою волю и воздвигли в моей студии огромный холм из цветов. Когда же я пришла в себя, первое, что я услышала, был оркестр Колонна, исполнивший прекрасный «Плач» из «Орфея» Глюка.
Но как трудно в один день изменить безобразные инстинкты и сотворить красоту. Если бы это зависело от меня, то не было бы ни людей в мрачных черных цилиндрах, ни погребальных дрог, ничего из безобразного и шутовского маскарада, который превращает смерть вместо экзальтации в смертельный ужас. Как великолепно поступил Байрон, когда он сжег тело Шелли на костре у моря. Но из альтернативы, предлагаемой нашей цивилизацией, я могла остановиться лишь на крематории.
Я верю, что наступит день, когда мировой разум наконец восстанет против уродливых обрядов церкви и примет участие в последней прекрасной церемонии для усопших. Уже крематорий является большим шагом вперед от зловещего обычая предавать тело земле. Многие думают, как и я, но, разумеется, мои стремления встретили осуждение и злобу со стороны многих правоверных ханжей, которые считали, что, желая попрощаться с любимыми мной существами в обстановке гармонии, света и красоты и предавая их тела крематорию вместо того, чтобы зарыть их в землю на съедение червям, я проявляю себя бессердечной и ужасной женщиной. Как долго придется ждать, прежде чем разум одержит верх в жизни, в любви, в смерти!
Я прибыла в угрюмый склеп крематория и увидела перед собой гробы, которые похоронили в себе золотистые головы, стиснутые ручки, похожие на цветы, быстрые ножки моих детей — все, что я любила.
Они будут преданы пламени — и от них останется лишь печальная горсть пепла.
Я вернулась в свою студию в Нейльи. У меня было твердое намерение покончить с жизнью. Разве могла я продолжать жить, потеряв детей? И лишь слова девочек из моей школы, обступивших меня: «Айседора, живи ради нас! Разве мы тоже не твои дети?» — побудили меня утешить скорбь других детей, которые оплакивали смерть Дирдрэ и Патрика.
Если бы горе постигло меня в моей жизни раньше, я могла бы его преодолеть; если бы оно пришло позднее, оно не явилось бы для меня столь ужасным, но в ту минуту, в расцвете сил и энергии, оно совершенно разрушило меня. Если бы хоть великая любовь поглотила и унесла меня прочь, — но Лоэнгрин не отвечал на мой призыв.
Раймонд со своей женой Пенелопой уезжал в Албанию работать среди беженцев. Он убедил меня присоединиться там к ним. Я выехала с Элизабет и Августином в Корфу. Когда мы прибыли в Милан, чтобы провести здесь ночь, мне отвели комнату, в которой четыре года тому назад я провела много часов в сомнениях, обдумывая рождение маленького Патрика. А сейчас он уже успел родиться и умереть.
Мы сели на судно в Бриндизи и вскоре погожим утром прибыли в Корфу. Вся природа радовалась и улыбалась, но я не находила в ней никакого утешения.
Сопровождавшие меня рассказывали, что в течение целых дней и недель я сидела, уставившись взглядом перед собой. Я не считалась со временем — я очутилась в угрюмой стране уныния, где не было воли ни жить, ни двигаться. Когда случается истинное горе, для него нет ни жестов, ни выражения. Подобно Ниобее, превращенной в камень, я сидела и жаждала уничтожения в смерти.
Лоэнгрин находился в Лондоне. Мне казалось, что если бы он приехал ко мне, я, может быть, избавилась бы от своей призрачной, смертоподобной спячки. Может быть, если бы я почувствовала сердечную теплоту и объятия любящих рук, я вернулась бы в жизнь.
Однажды я попросила, чтобы меня никто не беспокоил. Лежа, растянувшись на кровати в своей комнате с завешенными окнами, сложив руки на груди и достигнув последнего предела отчаяния, я бесконечно твердила свой призыв к Лоэнгрину:
— Приди ко мне. Ты мне нужен. Я умираю, если ты не придешь, я последую за детьми.
Я твердила бесконечно эти слова, словно молитву. Поднявшись и обнаружив, что уже полночь, я заснула болезненным сном.
На следующее утро Августин разбудил меня, держа в руке телеграмму.
«Ради бога, сообщите, что с Айседорой. Немедленно выезжаю в Корфу. Л.».
Следующие дни я ждала с первым проблеском надежды, что я уже выбралась из мрака.
Однажды утром явился Лоэнгрин.
Я надеялась, что любовь сгладит несчастья прошлого, сердце вновь оживится, и мои дети смогут вернуться, чтобы утешить меня на земле. Но этому не суждено было случиться. Моя печаль… моя напряженная скорбь были слишком сильны, чтобы Лоэнгрин мог их выносить. Как-то утром он уехал внезапно без всякого предупреждения. Я видела пароход, удаляющийся от Корфу, и знала, что Лоэнгрин находится на его борту. Я видела пароход, удаляющийся по голубому морю, и понимала, что вновь остаюсь одинокой.
Тогда я сказала себе: «Либо я должна покончить с жизнью, либо отыскать какой-нибудь путь к жизни, невзирая на постоянно грызущую тоску, съедающую меня днем и ночью, — ибо каждой ночью, наяву или во сне, я переживала это ужасное последнее утро, слышала голосок Дирдрэ: «Угадай, куда мы сегодня поедем» — и слышала слова няни: «Сударыня, может быть, им сегодня лучше не выезжать» — и свой безумный ответ: «Вы правы. Берегите их, дорогая няня, берегите их, не выпускайте их сегодня!»
Раймонд приехал из Албании. Как и обычно, он был полон энтузиазма.
— Вся страна в нищете. Деревни опустошены, дети голодают. Как ты можешь оставаться здесь в своем эгоистическом горе? Поезжай, помоги накормить детей… утешить женщин.
Его доводы оказали свое действие. Вновь я надела свою тунику и сандалии и последовала за Раймондом в Албанию. У него были в высшей степени оригинальные методы организации лагеря для помощи албанским беженцам. Он отправился на рынок в Корфу и приобрел необработанную шерсть. Нагрузив ее на нанятый им небольшой пароход, он отвез ее в Санти-Каранту, главный порт для беженцев.
— Но, Раймонд, — спросила я, — ты что, собираешься накормить голодных необработанной шерстью?
— Подожди, — ответил он, — ты увидишь. Привези я им хлеба, его хватило бы лишь на сегодняшний день, но я привожу им шерсть, которая пригодится им и в будущем.
Мы высадились на скалистом берегу Санти-Каранты, где Раймонд еще раньше организовал свой центр. Вывешенное объявление гласило: «Желающие прясть шерсть будут получать одну драхму в день».
Скоро выстроилась очередь жалких, худых, изнуренных голодом женщин. За драхму они покупали маис, который греческое правительство продавало в порту.
Раймонд опять направил свое судно в Корфу. Там он велел плотникам сделать для него ткацкие станки и, вернувшись в Санти-Каранту, объявил: «Кто хочет ткать шерстяную пряжу по узорам за одну драхму в день?»
Толпы голодных обратились за работой. Свои узоры Раймонд снял с рисунков древних греческих ваз. Вскоре шеренга женщин ткала у моря, и Раймонд научил их петь в унисон с их работой. Закончив ткать узоры, они принялись за прекрасные одеяла, которые Раймонд отослал в Лондон, где продал их с пятьюдесятью процентами прибыли. На эту прибыль он устроил пекарню и продавал белый хлеб на пятьдесят процентов дешевле, чем греческое правительство продавало маис, и основал свою деревню.
Мы жили в палатке у моря. Каждое утро при восходе солнца мы погружались в волны и плавали. Время от времени, когда у Раймонда оказывался излишек хлеба и картофеля, он переходил через горы в деревни и распределял хлеб между голодными.
Албания — странная страна. Здесь находится первый алтарь Зевсу-Громовержцу. Его назвали Зевсом-Громовержцем потому, что в этой стране зимой и летом бушуют бури, сопровождаемые громом, и льют бурные ливни. Мы пробирались сквозь эти бури в наших туниках, в сандалиях, и я поняла, что мокнуть под дождем гораздо веселее, чем ходить в непромокаемом пальто.
Я видела много трагических зрелищ. Мать, сидящую под деревом, держащую грудного ребенка на руках. Трое или четверо детей цепляются за нее — все они голодны и не имеют пристанища. Дом их сожжен, муж и отец убиты турками, стада угнаны, а пастбища уничтожены. Несчастная мать сидела с оставшимися у нее детьми. Таких, как она, Раймонд наделял многими мешками картофеля.
Глава двадцать шестая
Однажды я почувствовала, что должна покинуть эту страну гор, огромных скал и бурь, и сказала Пенелопе:
— Я чувствую, что не могу дольше глядеть на все это.
Я сделала все, что было в моих силах, чтобы убедить Раймонда и Пенелопу покинуть пасмурную страну Албанию и вернуться со мной в Европу. Я привела судового врача, чтобы использовать его влияние, но Раймонд отказался покинуть своих беженцев и деревню, а Пенелопа, разумеется, не оставила его. Итак, мне пришлось покинуть их на этой заброшенной скале, где защитой им могла служить лишь маленькая палатка, над которой часто проносился настоящий ураган.
Я поехала в Швейцарию.
Предоставленная в Швейцарии самой себе, я испытывала ужасную скуку и меланхолию. Я больше не могла ни одной минуты оставаться на одном месте и, снедаемая неусидчивостью, изъездила в своем автомобиле всю Швейцарию. Наконец, следуя непреодолимому импульсу, я вернулась обратно в Париж, где была совершенно одна, ибо чье бы то ни было общество стало для меня невыносимым. Даже присутствие моего брата Августина, который примкнул ко мне в Швейцарии, оказалось бессильным разрушить горе, сковавшее меня. Под конец я дошла до того предела, когда даже звуки человеческого голоса стали мне противны. Когда люди входили ко мне в комнату, они казались мне далекими и нереальными.