арыдала.
Не знаю, долго ли я пролежала так, когда почувствовала, как чья-то рука сочувственно гладит меня по голове. Я подняла глаза и увидала человека, который, казалось, сошел со стен Сикстинской капеллы, расписанной Микеланджело. Он произнес:
— Почему вы всегда плачете? Могу ли я что-нибудь для вас сделать, помочь вам?
— Да, — сказала я. — Спасите меня… спасите больше, чем мою жизнь… мой разум.
Вечером мы стояли вместе на крыше моей виллы. Солнце садилось за морем; восходящая луна заливала искристым светом мраморное склоны горы. Я поняла, что нашла избавление от горя и смерти, — что возвращена к жизни, чтобы любить вновь.
Когда на следующее утро я рассказала обо всем Элеоноре, она отнюдь не казалась удивленной. Хотя она терпеть не могла встреч с незнакомыми людьми, — все же снисходительно согласилась, чтобы я представила ей моего юного Анджело. Мы посетили его мастерскую — он был скульптором.
— Вы в самом деле думаете, что он гений? — спросила она меня, осмотрев его работы.
— Без сомнения, — возразила я, — и, вероятно, он окажется вторым Микеланджело.
Молодость удивительно эластична. Молодость верит всему, и я почти поверила, что моя новая любовь одержит победу над скорбью. Я так устала от беспрерывной и ужасной муки! Но увы! Моя иллюзия длилась недолго. Оказалось, что мой любовник принадлежит к строгой итальянской семье и помолвлен с молодой девушкой, также из строгой итальянской семьи. Он прежде не говорил мне об этом. Но однажды он объяснил мне все в письме и затем попрощался со мной. Я вовсе не сердилась на него. Я понимала, что он спас мой разум.
Приближалась осень. Элеонора переехала в свою квартиру во Флоренции, и я также покинула угрюмую виллу. Поехала сначала во Флоренцию, а затем в Рим, где намеревалась провести зиму. Рождество я встретила в Риме. Оно прошло довольно печально, но я утешала себя: «Зато я не в гробнице сумасшедшего дома — я здесь».
Мой верный друг Скенэ оставался со мной. Он никогда ни о чем не расспрашивал, никогда во мне не сомневался, а лишь дарил мне свою дружбу, преклонение и музыку.
Рим — чудесный город для опечаленной души. В то время как ослепительная яркость и совершенство Афин лишь обострили бы мою скорбь, Рим с его великими развалинами, гробницами и памятниками, свидетелями стольких прошедших поколений, явился для меня болеутоляющим средством. В особенности мне нравилось ранним утром бродить по Аппиевой дороге[63], когда между длинными рядами гробниц по ней ехали телеги с вином из Фраскати со своими сонными возницами, прислонившимися к винным бочкам. Мне казалось тогда, что время перестает существовать.
По ночам мы со Скенэ блуждали, часто останавливаясь у многочисленных фонтанов, никогда не перестававших струиться от обильных горных источников. Я любила садиться у фонтана и слушать журчание и плескание воды. Часто я сидела так, беззвучно плача, а мой неясный друг сочувственно сжимал мне руки. От этих печальных скитаний меня пробудила однажды длинная телеграмма от Лоэнгрина, умолявшего во имя искусства вернуться в Париж. И под влиянием этого послания я села в поезд, следовавший в Париж… По пути мы миновали Виареджио. Я увидала крышу красной кирпичной виллы между соснами и вспомнила о проведенных там месяцах отчаяния и надежды и о своем божественном друге Элеоноре, которую я покидала.
Лоэнгрин приготовил для меня великолепную анфиладу комнат в Критоне, откуда открывался вид на площадь Победы, и заполнил их цветами. Когда я рассказала ему о своем испытании в Виареджио, он закрыл лицо руками и, казалось, после некоторой борьбы произнес:
— Я впервые пришел к тебе в 1908 году, чтобы помочь тебе, но наша любовь привела нас к трагедии. Создадим же сейчас твою школу, как ты хочешь, дадим немного красоты другим на нашей грустной земле.
Он рассказал мне, что купил огромный отель на Белльвю. С террасы его открывается вид на весь Париж, сады спускаются к реке, а комнат хватит на тысячу детей. Лишь от меня зависело, чтобы школа существовала постоянно.
— Если ты готова отбросить все свои личные чувства и существовать лишь ради идей, — сказал он.
Вспомнив, какую запутанную сеть горя и катастроф принесла мне жизнь, в которой лишь моя идея нового танца сверкала над всем ярко и неугасимо, я согласилась.
На следующее утро мы посетили Белльвю, и с этого дня декораторы и меблировщики начали работать под моим руководством, превращая довольно банальный отель в дом танца грядущего.
После конкурса в центре Парижа было отобрано пятьдесят новых кандидатов, а кроме них, были ученицы старой школы и воспитательницы.
Танцевальными залами стали прежние столовые отеля, обвешанные моими синими занавесами. В центре длинной комнаты я построила помост с ведущей вниз лестницей, и этот помост мог бы быть использован для зрителей.
Я успела прийти к заключению, что однообразие и тусклость быта в обычной школе частично вызваны полами, которые находятся на одном уровне. Поэтому я соединила многие комнаты коридорчиками, идущими сначала вверх, а затем опять вниз. Столовая была устроена, как английская палата общин в Лондоне. Ряды сидений находились на ярусах, подымавшихся с каждой стороны, старшие ученицы и преподаватели должны были сидеть на верхних местах, а дети внизу.
Среди этой подвижной, кипучей деятельности я вновь обрела смелость, чтобы начать преподавание, и ученики воспринимали все с необычайной быстротой. В течение трех месяцев после открытия школы они сделали такие успехи, что вызывали удивление и восхищение у всех артистов, приходивших полюбоваться ими. Суббота посвящалась артистам. Публичный урок для них проходил утром от одиннадцати до часа, а затем, с обычной расточительностью Лоэнгрина, подавался обильный совместный завтрак для артистов и детей.
С улучшением погоды завтрак начали подавать в саду, а после завтрака следовала музыка, стихи и танцы.
Роден, который жил на противоположном холме в Медоне, часто навещал нас. Он садился в танцевальном зале и делал наброски с танцующих девушек и детей. Однажды он сказал мне: «Если бы только у меня были такие модели, когда я был молод! Модели, которые умеют двигаться и движутся согласно природе и гармонии! Правда, у меня были прекрасные модели, но ни одной, которая так понимала бы науку движения, как ваши ученики».
Я верила, что эта школа на Белльвю будет существовать вечно и что я проведу в ней все годы своей жизни и оставлю здесь в наследство плоды моей работы.
В июне мы устроили празднество в Трокадеро. Я сидела в ложе, любуясь танцами своих учениц. Во время некоторых номеров программы зрители подымались с мест и разражались криками энтузиазма и радости. Мне кажется, что этот необычайный энтузиазм, вызванный детьми, которые совсем не были опытными танцовщиками или артистами, был энтузиазмом надежды на новую культуру движения человека, которую я смутно предвидела.
Вот они, будущие исполнители Девятой симфонии Бетховена!
Глава двадцать восьмая
Жизнь в Белльвю начиналась утром взрывами смеха. Слышно было быстрое топание детских ножек вдоль коридоров и дружное пение детских голосов. Спустившись, я заставала детей в танцевальном зале, и при виде меня они кричали: «Доброе утро, Айседора!»
Мог ли кто-либо оставаться мрачным в такой атмосфере? И хотя часто я искала между ними два исчезнувших личика и уходила в свою комнату поплакать наедине, все же у меня хватило отваги каждый день преподавать им, и привлекательная грация их танца воодушевляла меня к жизни.
Каждую неделю в Белльвю являлась толпа художников со своими альбомами: школа стала источником вдохновения для создания сотен набросков и множества сохранившихся поныне слепков танцующих фигур. Я мечтала, что благодаря школе появится новый взгляд на взаимоотношения между художником и его моделью, что под влиянием образов моих учениц, двигающихся под музыку Бетховена или Сезара Франка[64], танцующих хор греческой трагедии или читающих Шекспира, модель не будет больше жалким безгласным существом, какое мы видим сидящим в мастерской художников, а станет живым и подвижным идеалом высочайшего изображения жизни.
Поддерживая эти надежды, Лоэнгрин облек в плоть мечту о сооружении театра на холме Белльвю, которая была так трагически прервана. Я мечтала, что он превратится в театр празднеств, куда в торжественные дни станут собираться жители Парижа, и при театре будет создан симфонический оркестр.
Лоэнгрин опять призвал к себе архитектора Луи Сью. Модели театра, прежде заброшенные, вновь были расставлены в библиотеке, и уже было намечено место для фундамента. Я надеялась в этом театре осуществить свою идею воссоединения искусства музыки, трагедии и танца в их совершеннейшей форме. Здесь Мунэ-Сюлли, Элеонора Дузе и Сюзанна Депре будут играть Эдипа, Антигону или Электру меж тем, как ученицы моей школы станут танцевать хоры. Здесь я надеялась отпраздновать также столетие со дня смерти Бетховена исполнением Девятой симфонии тысячью моих учениц.
Я тратила ежедневно несколько часов на преподавание ученицам и, когда слишком уставала, чтобы стоять, прислонялась к дивану и учила их движениями рук. Мне достаточно было лишь протянуть руки к детям, и они уже танцевали.
Мы замышляли представление «Вакха» Еврипида. Мой брат Августин, который должен был исполнять роль Диониса, знал ее наизусть и каждый вечер читал нам ее или же одну из шекспировских пьес и «Манфреда» Байрона. Д’Аннунцио был в восторге от школы и часто завтракал или обедал с нами.
Небольшая группа учениц из первой школы, превратившихся сейчас в высоких юных девушек, помогала мне в обучении малышей. Для меня было очень трогательным зрелищем наблюдать происшедшую в них огромную перемену: с какой уверенностью и искусством они продолжали мои уроки.
Но в июле 1914 года странная унылость овладела миром. Я чувствовала ее так же, как и дети. Когда мы находились на террасе, с которой открывался вид на Париж, дети часто бывали молчаливы и подавлены. Огромные черные тучи собирались в небе. Грозное безмолвие нависло над страной. Я ощущала его, и мне казалось, что движения младенца, которого я носила в себе, были слабее и нерешительнее, чем при моих прошлых беременностях.