Я вернулась в гостиницу, гордясь своим успехом и восхищаясь Буэнос-Айресом, но увы! — я торжествовала слишком рано. На следующее утро мой директор с яростью прочел в газете сенсационный отчет о моем концерте и заявил, что, согласно закону, он считает мой контракт расторгнутым. Все лучшие фамилии Буэнос-Айреса, намереваясь бойкотировать мои концерты, отказались от билетов, и, таким образом, вечер, который доставил мне столько радости, оказался гибельным для моего турне в Буэнос-Айресе.
Искусство придает форму и гармонию тому, что в жизни является хаосом и раздором.
Я пустилась в это турне в надежде раздобыть денег, которых бы хватило на содержание школы в течение войны. Представьте себе мой ужас, когда я получила из Швейцарии телеграмму, сообщавшую, что посланные мною телеграфом деньги задержаны из-за военных ограничений. Директриса пансиона, в котором я оставила девочек, не была в состоянии содержать их бесплатно, и им грозила опасность оказаться на улице. Со своей обычной порывистостью я настояла, чтобы Августин немедленно отправился в Женеву, захватив с собою деньги, необходимые для спасения моих учениц, не сознавая, что тем самым я остаюсь без денег, чтобы оплатить счет гостиницы. Мой разгневанный директор успел уехать в Чили с опереточной труппой, а я с пианистом осталась на мели в Буэнос-Айресе.
Зрители встречали меня холодно, угрюмо и неодобрительно. Единственный успех, достигнутый мною в Буэнос-Айресе, ограничивался тем вечером в кабаре, когда я танцевала гимн свободы. Нам пришлось оставить чемоданы в гостинице и продолжать наше путешествие в Монтевидео. К счастью, для содержателей гостиницы мои танцевальные туники не представляют никакой ценности!
В Монтевидео зрители оказались полной противоположностью аргентинцам — они встречали меня с большим энтузиазмом. Таким образом, появилась возможность продолжать наше турне в Рио-де-Жанейро. Мы прибыли туда без денег и без багажа, но директор городского театра в высшей степени любезно оплатил авансом концерты. Здесь я встретила таких культурных и чутких зрителей, что перед ними всякий артист выявил бы лучшие стороны своего дарования.
Тут я познакомилась с поэтом Жаном де Рио, которого любила вся молодежь Рио, ибо в Рио каждый юноша сам является поэтом. Когда мы гуляли с ним, толпа молодежи следовала за нами, восклицая:
— Да здравствует Жан де Рио, да здравствует Айседора!
Из Рио-де-Жанейро я вернулась в Нью-Йорк. Путешествие было одиноким и печальным, все время я беспокоилась о своей школе. Некоторые из боксеров, ехавшие со мной в прошлый раз, возвращались на том же пароходе в качестве лакеев — их выступления не сопровождались никаким успехом, и они ничего не заработали.
По прибытии в Нью-Йорк меня никто не пришел встречать — моя телеграмма не была доставлена из-за военных затруднений.
Случайно я вспомнила об одном из своих друзей, изумительном мастере фотографии Арнольде Генте. Очутившись одна в доке, я позвонила ему по телефону. Каково же было мое изумление, когда мне ответил знакомый голос, но не голос Арнольда, а Лоэнгрина, который, по странному совпадению, только что приехал к Генте. Услыхав, что я одна в доке без денег и без друзей, он заявил, что немедленно приедет ко мне на помощь.
И действительно, появился несколько минут спустя. Увидев его высокую, властную фигуру, я испытала странное чувство уверенности и безопасности. Мы оба были очень рады видеть друг друга.
Кстати, из моей автобиографии можно заметить, что я всегда оставалась верна своим возлюбленным и, вероятно, не покинула бы ни одного из них, если бы они оставались мне верными. Полюбив их раз, я люблю их поныне и навсегда.
Итак, после своих злополучных странствий я была счастлива видеть моего Лоэнгрина, вновь явившегося мне на выручку. С обычной своей властностью он быстро получил мои вещи из таможни, после чего мы отправились в студию Генте, а затем втроем поехали завтракать на Риверсайд Драйв, откуда открывается вид на гробницу Гранта[67].
Мы радовались тому, что снова вместе. Я чувствовала, что мое возвращение в Нью-Йорк прошло при счастливых предзнаменованиях. Лоэнгрин находился в самом любезном и великодушном настроении. После завтрака мы устремились в «Метрополитен-опера» и наняли его, а весь день и вечер провели, рассылая всем артистам приглашения на бесплатный парадный концерт. Этот концерт явился одним из прекраснейших испытаний моей жизни. Присутствовали все художники, артисты и музыканты Нью-Йорка, и я танцевала с наслаждением, не чувствуя гнета театральной кассы.
Я рассказала Лоэнгрину о том, что послала Августина в Женеву, и о своем беспокойстве относительно школы. С присущей ему необычайной щедростью он перевел телеграфом деньги, необходимые для переезда всех учениц в Нью-Йорк. Но, увы, для части из них деньги пришли слишком поздно. Все малыши были вытребованы своими родителями домой. Школа, которой я пожертвовала годы работы, распалась, и это причинило мне много страданий. Но вскоре меня несколько утешило прибытие Августина с шестью старшими ученицами.
Лоэнгрин все еще находился в прекрасном и щедром настроении и ни перед чем не останавливался, чтобы доставить удовольствие мне и детям. Он нанял студию на вершине Медисон-Сквер-Гардена, где мы приступили к ежедневной работе. По утрам он возил нас на долгие автомобильные прогулки вдоль Гудзона. Каждому из нас он делал подарки. Действительно, на время жизнь стала чудесной благодаря магической силе денег.
Но с наступлением суровой нью-йоркской зимы мое здоровье пошатнулось, и Лоэнгрин предложил мне совершить поездку на Кубу. Он послал своего секретаря сопровождать меня.
От Кубы у меня остались самые приятные воспоминания. Секретарь Лоэнгрина, молодой шотландец, был поэтом. Мое здоровье не позволяло давать концерты, но мы провели три недели в Гаване, катаясь вдоль берега и наслаждаясь живописной природой.
О Гаване у меня сохранилось интересное воспоминание. Как-то в праздничную ночь, когда все кабаре и кафе кипели жизнью, мы, после нашей обычной прогулки у моря и пампасов, заехали около трех часов утра в типичное гаванское кафе. Здесь мы застали обычный подбор морфинистов, кокаинистов, курильщиков опиума, алкоголиков и прочего отребья жизни. Мы заняли место за столом в дымном, тускло освещенном помещении с низким потолком. Мое внимание привлек к себе бледный человек с помертвелыми щеками и свирепым взглядом, который, казалось, галлюцинировал. Своими длинными тонкими пальцами он надавливал клавиши пианино, и я услыхала, к своему удивлению, прелюдии Шопена, исполняемые с удивительным проникновением и талантом. Я слушала в течение нескольких минут, а затем подошла к нему, но он мог произнести лишь несколько бессвязных слов. Мое движение обратило на меня внимание посетителей кафе. Сообразив, что меня тут совершенно никто не знает, я возымела фантастическое желание протанцевать перед этой странной публикой. Закутавшись в свою накидку и дав указание пианисту, я протанцевала под музыку несколько прелюдий. Постепенно пьяницы в кафе погрузились в молчание, и, продолжая танцевать, я не только завладела их вниманием, но заставила многих из них плакать. Пианист также очнулся от своего столбняка, вызванного морфием, и играл с вдохновением.
Я, не переставая, танцевала до утра. Когда я уходила, они все обнимали меня, и я чувствовала больше гордости, нежели после любого концерта, ибо здесь я видела истинное доказательство своего таланта, полученное без помощи импресарио и предварительной обработки публики.
Вскоре после этого я со своим другом поэтом села на пароход, идущий во Флориду, и мы высадились на Пам-Бич. Отсюда я послала телеграмму Лоэнгрину, который присоединился к нам в Брекерс-отеле.
Самые ужасные дни великого горя наступают не в начале его, когда потрясение скорби повергает человека в состояние экзальтации, которая почти убивает всякую боль, но много времени спустя, когда о человеке говорят: «О, он уже успокоился!» или «Он уже все пережил!», — когда за веселым обедом он чувствует, как скорбь ледяной рукой сжимает сердце и жаркие клещи стискивают ему горло, лед и огонь, ад и отчаяние овладевают всем, и, подымая бокал с шампанским, он силится утопить свои невзгоды в забвении, сбыточном или несбыточном.
Именно этого состояния я сейчас достигла. Все мои друзья говорили: «Она обо всем забыла, она все пережила!» — меж тем как вид каждого ребенка, невзначай зашедшего в мою комнату, зовущего свою мать, наносил смертельный удар моему сердцу, пронизывал все существо такой тоской, что мозг мог лишь взывать к Лете, к забвению, каково бы оно ни было. И во мне восставала душа артиста и возглашала: «Я хочу любить, любить и порождать радость!» Каким это было адом!
Лоэнгрин привез с собой на Пам-Бич американского поэта Перси Мак-Кея. Однажды, когда мы все сидели на веранде. Лоэнгрин составил план будущей школы, согласно моим идеям, и сообщил, что успел купить Медисон-Сквер-Гарден в качестве подходящего участка для театра.
Несмотря на мой энтузиазм перед всем планом в целом, я не была склонна приступать в разгар войны к такому обширному проекту. Мой отказ привел Лоэнгрина в такое раздражение, что с той же порывистостью, с какой он покупал Гарден, он отказался от его покупки по нашем возвращении в Нью-Йорк.
Глава тридцатая
В начале 1917 года я выступила в «Метрополитенопера». В те дни я верила, как и многие другие, что надежды всего мира на свободу, возрождение и цивилизацию зависят от победы союзников в войне. Поэтому каждый концерт я заканчивала исполнением «Марсельезы», в течение которой все зрители стояли.
Тот день, когда пришла весть о революции в России, наполнил всех любителей свободы надеждой и радостью, и вечером я протанцевала «Марсельезу» в подлинно революционном настроении духа, а вслед за ней свою интерпретацию «Славянского марша».
Ту часть, когда в нем раздается царский гимн, я представила в виде угнетенного крепостного под ударами бича.