Моя жизнь. Встречи с Есениным — страница 49 из 68

Якулов сиял. Он пригласил нас к столу, но Айседора ужинать не захотела, и мы проводили ее в соседнюю комнату, где она, сейчас же окруженная людьми, расположилась на кушетке.

Вдруг меня чуть не сшиб с ног какой-то человек в светло-сером костюме. Он промчался, крича: «Где Дункан? Где Дункан?»

— Кто это? — спросил я Якулова.

— Есенин… — засмеялся он.

Я несколько раз видал Есенина, но тут не сразу успел узнать его.

Немного позже мы с Якуловым подошли к Айседоре. Она полулежала на софе. Есенин стоял возле нее на коленях, она гладила его по волосам, скандируя по-русски:

— За-ла-тая га-ла-ва…

(Это единственный верно описанный Анатолием Мариенгофом эпизод из эпопеи Дункан — Есенин в его нашумевшем «Романе без вранья».) Трудно было поверить, что это первая их встреча, — казалось, они знают друг друга давным-давно, так непосредственно вели они себя в тот вечер.

Якулов познакомил нас. Я внимательно смотрел на Есенина. Вопреки пословице: «Дурная слава бежит, а хорошая лежит», — за ним вперегонки бежали обе славы: слава его стихов, в которых была настоящая большая поэзия, и «слава» о его эксцентрических выходках.

Роста он был небольшого, при всем изяществе — фигура плотная. Запоминались глаза — синие и как будто смущающиеся. Ничего резкого — ни в чертах лица, ни в выражении глаз.

… Есенин, стоя на коленях и обращаясь к нам, объяснял: «Мне сказали, Дункан в «Эрмитаже». Я полетел туда…»

Айседора вновь погрузила руку в «золото его волос»… Так они «проговорили» весь вечер на разных языках буквально (Есенин не владел ни одним из иностранных языков, Дункан не говорила по-русски), но, кажется, вполне понимая друг друга.

— Он читал мне свои стихи, — говорила мне в тот вечер Айседора, — я ничего не поняла, но я слышу, что это музыка и что стихи эти писал гений!

Было за полночь. Я спросил Айседору, собирается ли она домой. Гости расходились. Айседора нехотя поднялась с кушетки. Есенин неотступно следовал за ней.

Когда мы вышли на Садовую, было уже совсем светло. Такси в Москве тогда не было. Я оглянулся: ни одного извозчика. Вдруг вдали задребезжала пролетка, к счастью, свободная. Айседора опустилась на сиденье, будто в экипаж, запряженный цугом. Есенин сел с нею рядом.

— Очень мило, — сказал я. — А где же я сяду?

Айседора смущенно и виновато взглянула на меня и, улыбаясь, похлопана ладошками по коленям. Я отрицательно покачал головой. Есенин заерзал. Потом похлопал по своим коленкам. Он не знал ни меня, ни того, почему Айседора приехала на вечер со мной, ни того, почему мы уезжаем вместе. Может, в своем неведении даже… приревновал Айседору.

Я пристроился на облучке, почти спиной к извозчику. Есенин затих, не выпуская руки Айседоры. Пролетка тихо протарахтела по Садовым, уже освещенным первыми лучами солнца, потом, за Смоленским, свернула и выехала не к Староконюшенному и не к Мертвому переулку, выходящему на Пречистенку, а очутилась около большой церкви, окруженной булыжной мостовой. Ехали мы очень медленно, что моим спутникам, по-видимому, было совершенно безразлично. Они казались счастливыми и даже не теребили меня просьбами перевести что-то…

Мне вспоминается сейчас, как много позднее мы ехали с Айседорой в пролетке. Дункан, не выносившая медленной езды, просила меня сказать извозчику, чтобы ехал побыстрее, что я и сделал. Но возница, дернув вожжами, причмокнув и протянув знаменитое «но-о-о», успокоился. Айседора снова попросила поторопить его. Вся «процедура» повторилась с прежним результатом.

— Вы не то говорите ему, — рассердилась Айседора. — Вот Езенин (она так произносила его фамилию) говорит им всегда что-то такое, после чего они сразу едут быстро…

Я попробовал применить все традиционные старые средства понукания извозчиков, он-де «не кислое молоко везет», и даже поинтересовался, «не крысу ли он удавил на вожжах», но и это не помогло.

— Нет, нет, — сказала Айседора, — это не те слова. Есенин говорит что-то очень короткое, энергичное… Я не могу вспомнить… Ну, вот как при игре в шахматы… После этого они сразу гонят лошадей…

Помнится, я все же не рискнул применить этот «лексикон» в присутствии Айседоры.

Но в то первое утро ни Айседора, ни Есенин не обращали никакого внимания на то, что мы уже в который раз объезжаем церковь. Дремлющий извозчик тоже не замечал этого.

— Эй, отец! — тронул я его за плечо. — Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь.

Есенин встрепенулся и, узнав, в чем дело, радостно рассмеялся.

— Повенчал! — раскачивался он в хохоте, ударяя себя по коленям и поглядывая смеющимися глазами на Айседору.

Она захотела узнать, что произошло, и, когда я объяснил, со счастливой улыбкой протянула:

— Свадьба…

Наконец извозчик выехал Чистым переулком на Пречистенку и остановился у подъезда нашего особняка.

Айседора и Есенин стояли на тротуаре, но не прощались.

Айседора глянула на меня виноватыми глазами и просительно произнесла, кивнув на дверь:

— Иля Илич… ча-ай?

— Чай, конечно, можно организовать, — сказал я, и мы все вошли в дом.

С появлением Есенина в доме на Пречистенке здесь стали бывать поэты-имажинисты[81]. Чаще других — Анатолий Мариенгоф, молодой, высокий и очень красивый мужчина; Вадим Шершеневич, Рюрик Ивнев, Кусиков, Ваня Старцев. Ваня Старцев был совсем молодой, жизнерадостный парень, но отъявленный неряха. Поэты сложили по этому случаю про него и про Есенина частушку:

Ваня ходит неумыт,

А Сережа чистенький.

Потому — Сережа спит

Часто на Пречистенке.

Как-то Есенин сказал ему:

— Вот, Ваня, я знаю наизусть стихи многих поэтов, а вот твои… Знаю наизусть полное собрание твоих сочинений! (Этот Ваня за всю свою жизнь записал… одно стихотворение.)

Их было много, этих имажинистов, они вились вокруг Есенина, подобно мошкаре в солнечном луче… Впрочем, не только имажинисты… Бывал, например, некто Гриша Колобов, которого поэты прозвали «Почем-соль»: он служил инспектором Всероссийской эвакуационной комиссии, имел свой салон-вагон. Прибыв на место, первым долгом осведомлялся: «Почем соль?» — и, закупив не один мешок, доставлял в своем салон-вагоне в Москву, меняя соль на водку и прочее, и поил и угощал своих друзей-поэтов.

Есенин вошел в группу имажинистов в 1919 году. Тогда ему казалось, что их роднит близость литературных позиций. А этой пустой и довольно реакционной группке, питавшейся остатками российского декадентства, Есенин был необходим: его имя было хорошей рекламой.

На первых порах имажинисты оказали на Есенина вредное влияние. Но Есенин остался Есениным. «Слово о полку Игореве» — вот откуда, может быть, начало моего имажинизма», — говорил Есенин литературоведу Ивану Никаноровичу Розанову[82].

Впрочем, имажинисты были еще и предприимчивыми «хозяйчиками»: книжная лавка на Никитской, издательства, гастрольные поездки и кафе «Стойло Пегаса» на Тверской — все эти «доходные предприятия» также входили в программу имажинизма.

«Близость Есенина с имажинистами в значительной степени носила бытовой характер и объяснялась самим характером литературной жизни того времени, когда множились многочисленные литературные группы и группки […]. Главное в Есенине — народное зерно, которое само прорастало навстречу солнцу Октября, вопреки всем крутым изломам, всем настроениям, всем перипетиям и передрягам в его жизни. И именно в первые пооктябрьские годы в творческом развитии Есенина происходил процесс очищения от народности сусальной, клюевской и рождалось новое, реалистическое восприятие действительности в духе задач новой советской литературы»[83].

Помню, как много позднее на Пречистенке собрались под вечер гости. Среди них — и поэт Рукавишников, носивший очень длинную козлиную бородку. Ждали Луначарского. Я был занят внизу, в школе, и не поднимался наверх, хотя Айседора уже два раза присылала за мной. Наконец, кто-то прибежал в третий: Айседора срочно звала меня.

Войдя в комнату Айседоры, я увидел такую картину: на диване с золотыми лебедями сидел в напряженной воинственной позе Есенин, со злым и решительным выражением лица. Рядом тихо ссутулился Рукавишников. Есенин крепко держал его за козлиную бородку, целиком зажав ее в кулаке.

— Что же вы не шли? — зашептала Айседора. — Он уже двадцать минут держит его так.

Когда я подошел к дивану, Есенин заулыбался, отпустил Рукавишникова, встал и поздоровался со мной. Вообще он при мне почему-то всегда сдерживался. Никогда я не слышал от него ни одного резкого слова. Айседора этим пользовалась. Сердиться на него было невозможно: его лицо расцветало такой детской, ангельской улыбкой, синевой смущенных глаз…

— Сергей Александрович! Что вы себе позволяете? — тихо сказал я ему.

А он громко ответил мне:

— Илья Ильич! А зачем он стихи пишет? Пусть не пишет.

Но думаю, что дело было не только в плохих стихах, которые писал Рукавишников: «прилипалы» мешали Есенину работать.

Через несколько месяцев, в марте 1922 года, в письме к поэту Р. В. Иванову-Разумнику Есенин писал: «…живу я как-то по-бивуачному, без приюта и без пристанища, потому что домой стали ходить и беспокоить разные бездельники, вплоть до Рукавишникова. Им, видите ли, приятно выпить со мной! Я не знаю даже, как и отделаться от такого головотяпства, а прожигать себя стало совестно и жалко…»

Дружил он, кажется, только с одним Мариенгофом. Жили они вместе в одной комнате, рядом с театром Корша, в Богословском переулке. Вместе щеголяли в новеньких блестящих цилиндрах. Впрочем, эксцентричность эта объяснялась весьма прозаически. Очутившись, уже не помню почему, в Петрограде без шляп, Есенин и Мариенгоф безуспешно оббегали магазины. И вдруг обнаружили сиротливо стоящие на пустой полке цилиндры. Один из них Есенин немедленно водрузил себе на голову, а Мариенгофу с его аристократическим профилем и «сам бог велел» носить цилиндр.