Мозаика еврейских судеб. XX век — страница 18 из 35

н Гудзенко)

Семен Гудзенко — киевлянин, в 1939 году он приехал в Москву и поступил в ИФЛИ — самый престижный тогда гуманитарный вуз страны. В предвоенные годы поколение будущих поэтов России формировалось в трех московских вузах — ИФЛИ, МГУ и Литературном. Поэзия по социальному положению ее авторов была студенческой, хотя студенты были разновозрастными (ИФЛИ тогда заканчивал Твардовский, и в экзаменационную программу входила его «Страна Муравия»).

Время для литературы, как и для страны в целом, стояло тяжкое — шок от мощного кровопускания, совершенного в годы террора, действовал долго, полуобстрелянной молодежи поиски слова давались легче, чем старшим, чья воля была парализована. Имена молодых поэтов, по существу еще не печатавшихся, уже шумели по Москве. Фон был резким и ярким, на нем Гудзенко в глаза не бросался, недаром в его послевоенных книгах нет довоенных стихов.

Смерть умеет выбирать на войне лучших — Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Николай Майоров погибли в начале Отечественной, но их юношеские стихи стали хрестоматийными, их справедливо включают в антологии русской поэзии, справедливо не только по отношению к горькой судьбе и таланту авторов, но и по отношению к качеству поэзии.

В свой последний приезд в Питер Юрий Левитанский вспоминал, как они с Гудзенко вместе вели бой, — вряд ли история войн знала второй такой случай: два поэта за одним пулеметом…

Гудзенко повезло — он был тяжело ранен, но не погиб.

В 1942-м он написал первые стихи, вписавшие его имя в русскую поэзию навсегда. В 1943-м их напечатало «Знамя». Значение этой публикации для поэзии того времени сравнимо лишь со значением, которое имела для прозы публикация «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова все в том же «Знамени». Люди, не забывавшие стихов в окопах, поняли, как можно и как нужно говорить о том, что они видят и чувствуют. Официальной литературе предписывалось учить новых Матросовых легкости подвига, а Гудзенко писал:

Мне кажется, что я магнит,

что я притягиваю мины.

Разрыв. И лейтенант хрипит.

И смерть опять проходит мимо.

Конечно, Гудзенко повезло — он не погиб, он написал замечательные стихи, и эти стихи тут же напечатали.

Приехав после ранения в Москву, Гудзенко пришел к Илье Эренбургу, чье влияние — литературное и политическое, а вернее, политическое и литературное — было тогда беспрецедентным, и прочел ему свои стихи. «Молодой человек читал очень громко, как будто он не в маленьком номере гостиницы, а на переднем крае, где рвутся снаряды. Я повторял: „Еще… еще“», — так вспоминал эту встречу уже совсем старый Эренбург, а тогда, в 1942-м, он сделал все, что мог, — публикации стихов, литературный вечер в Москве, рецензии. Выступая на первом вечере Гудзенко в Москве, Эренбург определил самую суть его стихов: «Это поэзия изнутри войны. Это поэзия участника войны. Это поэзия не о войне, а с войны, с фронта». Стоит привести еще один фрагмент этой стенограммы, чтобы понять атмосферу 1943 года, немыслимую тремя годами раньше. Как известно, в 1936 году прошла первая, инспирированная лично Сталиным кампания борьбы с инакомыслием в культуре, провели ее под лозунгом «борьбы с формализмом»; жертв было много, и жертвы были золотой пробы — Шостакович, Мейерхольд, Тышлер… Итогов этой кампании никто не отменял. И тем не менее Эренбург без всякой фронды, спокойно и сознательно заявил, что в поэзии Гудзенко «есть то, что есть в музыке Шостаковича, то, что было в свое время названо смесью формализма с натурализмом, что является смесью барокко с реализмом». В 1936-м такая аттестация означала волчий билет, в 1943-м Гудзенко печатали лучшие журналы Москвы.

Слава не испортила поэта, она придала ему уверенности; его стихи 1944–1945 годов столь же хрестоматийны, как и написанные в 1942-1943-м. От имени своего поколения Гудзенко говорил со спокойной уверенностью человека, исполнившего свой долг:

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не

             жалели.

Мы пред нашей Россией и в трудное время

             чисты…

Гудзенко легко пережил свою славу военных лет; его товарищам по ИФЛИ пережить чужую славу было труднее. Давид Самойлов, тайно претендовавший на лидерство и начавший писать настоящие стихи лишь через 20 лет после начала войны, вспоминал, как увидел Гудзенко в Москве в 1944-м: «Семен был в полуштатском положении. И уже в полуславе, к которой относился с удовлетворенным добродушием. Он был красив, уверен в себе и откровенно доволен, что из последних в поколении становится первым».

В 1945-м Гудзенко написал стихи, в которых был аромат Киплинга:

Мы не от старости умрем, —

от старых ран умрем.

Так разливай по кружкам ром,

трофейный рыжий ром!

Он уже знал, что носит в себе смерть, — стихи оказались пророческими. Тяжелейшая военная контузия достала Гудзенко, последний год он провел в госпиталях, но и трудная операция не спасла его. Он умер в черном феврале 1953-го, когда до рассвета оставалось совсем немного… В конце 1953-го напечатали стихи Слуцкого, и началась другая эпоха…

«Нас не нужно жалеть», — как заклинание повторял Гудзенко, но и в сегодняшней России, где забыли, что значит жалеть живых, Гудзенко очень жаль. «Жаль до слез», — как написал отнюдь не слезливый Эренбург.

С. П. Гудзенко

Портрет С. П. Гудзенко работы Л. М. Козинцевой-Эренбург

Автограф С. Гудзенко на книге «Однополчане» (Москва, 1944)

Поэт Авром Суцкевер — в тридцать и в девяносто

Еврейский поэт Авром Суцкевер родился в Литве в 1913 году. Европейские читатели литературы на идише узнали его еще до Второй мировой войны. В 1939-м Суцкевер стал гражданином СССР (при этом он никуда не переезжал, новое гражданство пришло само: вместе с танками Красной армии, оккупировавшей Литву). Это новое гражданство Суцкевер имел 7 лет, из которых 3 года оно не действовало: в 1941–1944 годах Литву оккупировал уже не Сталин, а его коллега Гитлер (для Суцкевера именно эти годы оказались беспросветным кошмаром; впрочем, большинство евреев Литвы до 1944-го не дотянуло).

Из страны, победившей Гитлера, Суцкеверу удалось уехать в 1946-м: сначала в Польшу, а затем в Палестину, как называли Израиль до его провозглашения. Для него это была вторая большая удача — не трудно представить, что его ожидало бы в СССР в 1949-м. Свои 90 лет он встретил на «исторической родине» с ясным умом и хорошей памятью.

Советские любители поэзии стихов Суцкевера не знали, потому что они не переводились и не печатались (хотя сам Суцкевер до сих пор вспоминает свое стихотворение, переведенное Пастернаком, — перевод этот, увы, так и не напечатан). В поначалу знаменитой своим либерализмом советской Краткой литературной энциклопедии имя Суцкевера, набранное мелким шрифтом, встречается один раз — в перечне авторов, печатаемых в Израиле на идише (1966). Не слышали о поэте Суцкевере и в нынешней России, где разнообразие переводимой литературы способно ошеломить любого книжного человека.

Между тем в жизни Суцкевера был один день, когда в СССР о нем узнали едва ли не все грамотные люди. Это произошло 29 апреля 1944 года — в тот день главная, миллионнотиражная газета «Правда» напечатала статью главного (не по должности, а по гамбургскому счету) публициста Ильи Эренбурга, впечатляюще названную «Торжество человека». Это была статья о Суцкевере — еврейском поэте и еврейском партизане.

«Я давно слыхал о стихах Суцкевера, — писал в ней Эренбург. — Мне говорили о них и замечательный австрийский романист, и польский поэт Тувим». Тут необходим комментарий: сам Эренбург на идише не читал, а читали его друзья, которых он назвал; знаменитый австрийский романист — это, разумеется, Йозеф Рот, с которым Эренбург дружил, но его имя было тогда через цензуру непроходимо. Что же касается Тувима, то недавно Суцкевер, вспоминая о своих встречах с ним в Варшаве в 1930-е годы, заметил: «Бог захотел, чтобы при встрече Эренбурга с Тувимом — они были друзья — он спросил, как обстоят дела в Польше с поэзией. Тувим ответил, что новых сил не видит, но познакомился с еврейским поэтом и был воодушевлен стихами, которые тот читал, а фамилия поэта — Суцкевер. А у Эренбурга была феноменальная память…»

Рассказав в «Торжестве человека» о том, как еврейские партизаны отбили у немцев украденные ими в России и Литве памятники культуры (манускрипты XV и XVI веков, рисунки Репина, письма Толстого и Горького), а Суцкевер привез их в Москву, Эренбург не ограничился повествованием о партизанских подвигах, он говорил и о стихах Суцкевера, о содержании его поэмы «Кол нидре», написанной в 1942 году. Не сказал он только о том, как и почему Суцкевер оказался в 1944 году в Москве. Об этом Суцкевер поведал все в том же интервью, которое я уже цитировал. Из Виленского гетто ему удалось передать свою поэму «Кол нидре» партизану из леса, попросив его, если можно, переслать ее в Москву Юстасу Палецкису, литовскому президенту. Палецкис знал идиш, был хорошо знаком с Суцкевером и даже переводил его стихи на литовский. Поэма до Палецкиса дошла, и он рассказал об этом Эренбургу, с которым дружил. А в 1944 году Палецкис смог организовать посылку спецсамолета в Литву за Суцкевером и в Москве познакомил его с Ильей Григорьевичем.

«Эренбург был в моих глазах интереснейшим писателем, — рассказывал Суцкевер. — Он меня просил читать ему стихи на иврите. Я ему рассказал, что учился в ивритской гимназии, и читал ему наизусть строки из баллад Черниховского. Он был в восторге. „Я не могу освободиться от волшебства ивритских звуков“, — часто говорил он мне. Он мне читал свои военные стихи по-русски. Я перевел его стихотворение, где была строчка „Мать мою звали по имени Хана…“, на идиш. Я очень любил Эренбурга раньше, люблю и теперь. За все, что Эренбург для меня сделал, я не мог и десятой доли отплатить».

(Замечу, что в 1945 году Эренбург включил статью «Торжество человека» в четвертый том своей публицистики «Война» — более того, она открывала одноименный раздел книги; книгу успели набрать, но после 14 апреля, когда Эренбурга по указанию Сталина обвинили в «разжигании ненависти к немецкому народу», — набор рассыпали.)

Следующие встречи Эренбурга с виленским поэтом были уже в освобожденной от немцев Литве, куда Эренбург приезжал в 1944 году и где встречался с еврейскими партизанами.

Все это стоит за статьей Эренбурга. Но не только это. Современный читатель, который прочтет статью «Торжество человека», не сможет представить себе впечатления, которое она в 1944-м произвела на читателей СССР вообще и на еврейских читателей в частности. Эренбург в 1944-м получал десятки писем с вопросом: «Почему вы не пишете о подвигах евреев на войне?» Между тем начиная с 1943-го он — публицист, всю войну едва ли не ежедневно выступавший в советской и зарубежной печати, официально признанный и всенародно любимый, — испытывал несомненные цензурные трудности во всем, что так или иначе касалось еврейской темы. Ему стоило неимоверных сил, литературной ловкости, воли и упорства, чтобы этот пресс превозмогать, хотя евреям-фронтовикам, чувствовавшим себя на фронте куда свободнее, чем писатель в Москве, этого казалось недостаточно. Статья о Суцкевере, напечатанная в «Правде», воспринималась чуткими читателями Эренбурга как безусловная победа. (Замечу, что сегодня, когда усердием антисемитской пропаганды внедряется в сознание российских читателей неновая ложь, что евреи не воевали, обращение к опровергающим ее свидетельствам и документам военных лет чрезвычайно актуально.)

Сказав, что благодаря «Правде» в 1944-м в СССР узнали имя Суцкевера, следует добавить: второй раз «Правда» написала о Суцкевере 4 марта 1946-го, опубликовав репортаж «От имени человечества» своего спецкора на Нюрнбергском процессе писателя Бориса Полевого. Вот что он сообщал читателям: «Еврейский поэт Абрам Суцкевер, житель Вильно, человек с европейским именем, является на земле, вероятно, одним из немногих людей, кому удалось вырваться живым из организованного фашистами еврейского гетто. Обычно таких не было. Советские партизаны помогли Абраму Суцкеверу спастись из гетто. В Париже уже вышла его книжка „Виленское гетто“, которая в несколько дней разошлась в двух изданиях. Сейчас она выходит в Нью-Йорке. Эта книжка написана кровью сердца. В ней поэт рассказал только то, что он видел своими глазами. Он рассказал об этом на суде. Он говорил, волнуясь, его голос дрожал, он часто бледнел и нервно хватался за края свидетельской трибуны. Одно воспоминание о том, что он видел и что пережил, доводило этого человека почти до обморочного состояния. А ведь он прошел суровую школу: он был партизаном. То, что он рассказал, действительно может заставить содрогнуться самого закаленного человека. Он не называл цифр, он говорил только о судьбе своей семьи. О своей жене, у которой на глазах был убит только что рожденный ребенок, о том, как она сама была увезена и убита, о том, как на улицах гетто мостовые иной раз были совершенно красными от крови, и кровь эта, как дождевая вода, текла по желобам вдоль тротуаров в сточные канавы. На глазах поэта гибли виднейшие представители интеллигенции, люди с европейскими именами, ученые, фамилии которых произносились с уважением во всем мире…»

Суцкевер попал в Нюрнберг стараниями Палецкиса, Эренбурга и Михоэлса. Когда он узнал, что его направляют на Нюрнбергский процесс над нацистскими преступниками, ему пришла в голову дикая мысль убить Геринга, от этой мысли его перед самой поездкой излечил Эренбург. Суцкевер рассказывал об этом так: «Пришел я к Эренбургу прощаться, посмотрел он так на меня, у него был необычный взгляд, поверх очков, и как он взглянет на человека, так сразу узнаёт, что тот думает, такое у меня было чувство, и вот я с ним расцеловался, и он мне говорит: „Это для тебя большая сатисфакция, что ты можешь отомстить убийцам нашего народа“. Так он мне сказал. Я говорю ему: „Дорогой Илья Григорьевич, прежде всего я вас благодарю за ваши усилия, но что касается мести, я с вами не согласен, главная месть произойдет, когда у нас будет собственная земля — Эрец-Исраэль“… Он не поверил, что это для меня самое главное. И он мне говорит: „Предположим, разговор ведь между нами, вы застрелили убийцу, — он чувствовал, что я задумал, поэтому я считаю его гениальным человеком, я ведь никому не рассказывал о своем плане, а он через приспущенные очки читал мои мысли, — давайте на секунду представим, что вам пришла в голову мысль застрелить убийц, — он даже сказал Геринга, таких проницательных глаз я больше в своей жизни не встречал, — вы же этим ничего не добились“. Я спрашиваю: „Почему?“ Он отвечает: „Потому что русские не поверят, что вы это сделали по собственной воле, они будут считать, что вас послали американцы. И американцы вам не поверят, и будут считать, что вас послали русские“. Неожиданная мысль! И где-то он был прав. И это меня остановило. Это обезоружило мое геройство».

Две книги Суцкевера сохранились у Эренбурга — свидетельство доброго отношения к нему еврейского поэта — «Siberia. A Poem by A. Sutzkever» (London, New York, Toronto) с восемью рисунками Шагала и присланное к 75-летию Ильи Григорьевича израильское издание с надписью на уже подзабытом русском: «Дорогой, уважаемый Илие Эренбург ко дню Вашего рождения посылаю Вам мою поэму о детстве моем. Дружественным приветом А. Суцкевер. 1.2.1966». Наконец, напомню, что, работая над мемуарами «Люди, годы, жизнь», Эренбург счел обязательным рассказать о встрече с Суцкевером (см. четвертую главу шестой книги), хотя прекрасно знал, что такого рода воспоминания давно уже злили Старую площадь…

А. Суцкевер

Глаза Маши Рольникайте