Мозаика еврейских судеб. XX век — страница 19 из 35

Фото девочки, сделанное в Вильнюсе в 1940-м году, известно во многих странах. Девочку зовут Маша Рольникайте (окончание фамилии — атрибут литовского гражданства). Ее отец — адвокат с «левой» репутацией; семья счастливая, благополучная, четверо детей. Дома говорят на идише, с литовцами — по-литовски. Когда в Литву пришли русские, Маша могла объясняться с ними только жестами; за год она немного освоила русский язык. У нее огромные глаза, живые, улыбающиеся, красивые. Она, слава Богу, не знает, что им предстоит вскоре увидеть, что ей предстоит пережить.

21 июля 1941 года Маше исполнится 14 лет. Этот день она вместе с мамой, сестрами и братиком встретит в Вильнюсе, оккупированном гитлеровцами; в сентябре немцы сгонят 80 тысяч евреев в гетто. Машу ждут 45 месяцев мук, непосильных и зрелому человеку, — голод, физическая работа, от которой падают крепкие взрослые женщины, побои, издевательства, ежедневное ожидание смерти (слабых, больных, детей, стариков, просто заложников систематически вывозят из гетто в Понары — там расстреливают).

От 80 тысяч к весне 1945-го останется несколько сотен полутрупов. Мама, сестра, брат Маши погибнут в гетто, старшей сестре удастся бежать. После ликвидации гетто в сентябре 1943 года Машу ждут еще два концлагеря — в Штрасденгофе (под Ригой) и в Штутгофе (Польша) — один страшнее другого, — а в них путь от ворот до газовой камеры…

Когда Красная армия будет уже совсем близко и последних заключенных в бесшумной спешке погонят дальше на Запад, у Маши кончатся силы — сначала женщины еще поволокут ее, но, когда она уже не сможет передвигать ноги и ее оставят в кювете — умирать; Бог, терпеливо взиравший на все, что творится, пошлет ей узницу из Венгрии (все будет, как в тумане, и Маша не узнает ее имени) — она вытащит коченевшую девушку, и вдвоем, опираясь на палки, они поплетутся дальше. На следующий день, 10 марта 1945 года, их спасут бойцы Красной армии…

С первых дней гетто Маша вела дневник (она любила книжки и школьницей писала стихи). Записывала все, что случилось, что видела и слышала; первую тетрадку передала своему учителю Йонайтису (он, чем мог, помогал Маше и ее близким и тетрадку сохранил). Потом Маша писала на обрывках бумажных мешков из-под цемента и все заучивала наизусть — записки могли отобрать, а написанное нужно было сохранить. После освобождения, еще в карантине, Маша переписала весь дневник в три тетради…

Вернувшись в Вильнюс, она доучивалась в школе, работала, потом заочно кончила Литературный институт. В книге «Что было потом», над которой Мария Григорьевна Рольникайте работала немало лет, есть рассказ о том, как в 1946 году в Вильнюс приехал С. М. Михоэлс, великий актер, председатель Еврейского антифашистского комитета СССР. Михоэлс побывал в Вильнюсском еврейском музее, и там ему рассказали о дневнике Маши. Михоэлс захотел его прочесть. Он получил три тетради вечером, за день до возвращения в Москву, и на следующий день сказал Маше: «Я читал до пяти утра. Больше не хватило сил». Третью, непрочтенную, тетрадь Михоэлс увез в Москву. Он знал, какие препятствия чинят выходу «Черной книги» (сборника свидетельств об уничтожении гитлеровцами еврейского населения СССР, составленного под редакцией Ильи Эренбурга и Василия Гроссмана), и поэтому сказал Маше о ее тетрадях: «Издать это сейчас нельзя, — а чтобы подбодрить ее, добавил: — Надо строить новую жизнь, хватит плакать о прошлом». Голос у него был бодрый, а глаза печальные. В январе 1948 года Михоэлса убили, закрыли его театр, а вскоре и Еврейский музей в Вильнюсе…

В 1948 году в Австрии поймали коменданта Вильнюсского гетто Мурера — он лично с упоением избивал и расстреливал узников гетто. Мурера выдали СССР. Судили его в Вильнюсе; он держался нагло, с презрением глядел на свидетелей — недобитых им Juden. Ему дали 25 лет, но он не сник, верил, что выживет. В 1955 году СССР подписал договор с Австрией, и Хрущев в порядке дружеского жеста освободил из советских тюрем тысячу австрийцев. Среди них был и Мурер.

Рауля Валленберга, спасшего от гитлеровцев десятки тысяч евреев, Кремль распорядился уничтожить, и его убили в Лубянской тюрьме. Францу Муреру, убивавшему еврейских женщин и детей, Кремль даровал свободу, и его отпустили домой наслаждаться жизнью.

В 1961 году израильтяне отловили одного из главных палачей еврейского народа Адольфа Эйхмана, судили его и казнили. Процесс Эйхмана имел огромный резонанс в мире. Он всколыхнул и Австрию. Мурера снова арестовали и предали суду. СССР в этом процессе участвовать не стал. Долгое разбирательство кончилось позорно — Мурера оправдали. Это решение заставило Машу Рольникайте достать свой дневник, перевести его на литовский язык и отнести в вильнюсское издательство. Она назвала рукопись «Я хочу жить».

В Москве об этом узнал Илья Эренбург, он выразил желание познакомиться с рукописью. Но Эренбург не знал ни литовского, ни идиша, и Маша перевела свой дневник на русский язык специально для Ильи Григорьевича. 28 августа 1962 года он написал автору дневника: «Я прочитал Вашу рукопись не отрываясь, нашел ее очень интересной и надеюсь, что она будет напечатана. Перевод неплохой, но все же требует некоторой небольшой редакторской обработки… Последний мой совет — измените название, найдите другое, более спокойное. После того как эта книга выйдет на литовском языке, я помогу Вам в напечатании ее перевода на западные языки». Эренбург слово сдержал, и в 1966-м книга М. Рольникайте «Я должна рассказать» вышла с его предисловием в Париже. Годом раньше ее напечатала ленинградская «Звезда». С тех пор книга «Я должна рассказать» издана в 18 странах. Многие издания ее украшает портрет автора, сделанный в Вильнюсе в 1940 году…

Маша Рольникайте стала писательницей. Она пишет только о том, что хорошо знает, что считает самым важным в жизни. Несколько десятилетий она живет в Питере, здесь написаны и напечатаны все ее книги.

Я не пишу юбилейную статью о творчестве писательницы М. Рольникайте, хотя шесть ее повестей стоят подробного разговора. По временам голос ее звучал приглушенно, как в «Привыкни к свету» (1976), потом он обрел большую раскованность, как в повести «Свадебный подарок, или На черный день» (1990).

Мария Григорьевна все так же активна, доброжелательна, внимательна к людям, как и в давнюю пору, когда мы познакомились. Только глаза ее часто бывают печальны и растерянны…

10 марта 1945 года молоденький красноармеец сказал Маше: «Не плачь, сестренка, мы тебя больше в обиду не дадим». Неужели это его внук стоит сейчас на Невском со свастикой на рукаве и продает фашистские листки?

Мне бывает стыдно смотреть в глаза Марии Григорьевне. Вроде ни в чем не виноват, а все равно стыдно…

Маша Рольникайте

Презентация новой книги М. Г. Рольникайте. Справа налево: Л. Дановский, М. Рольникайте, Б. Фрезинский. Санкт-Петербург, 2002 г.

Жизнь после смерти (Лев Дановский)

Похороны Льва Абрамовича Айзенштадта собрали массу народа.

Шедшие к нему от метро в сторону больничного морга невольно вычислялись в общем потоке; потом стало понятно: тут были товарищи школьных и вузовских лет, коллеги по прежней (совшарашка) работе, родные и друзья, наконец — читатели и ученики поэта Льва Дановского.

Что-то отличало их от других, тоже спешивших к задворкам больницы.

После безмолвья морговской душегубки, где прежний формальный кумач давно уже бездумно-расторопно заменен православными хоругвями и где в неуважительной часовенной тесноте не всем удалось пробиться к гробу, лишь на просторе сельского кладбища, в пригородной снежной белизне прощание обрело достойные черты.

На компактном плоском полукруге кладбища, окаймленного высоким зимним лесом, все приехавшие свободно расположились вокруг Лёвы, безучастно лежавшего под большим небом. Никого больше не было, и обычное на городских кладбищах ощущение фабричного, поспешного, планового потока здесь не возникало, не утяжеляло тоски. А потому и несуетная кладбищенская обслуга безропотно ожидала своего череда для привычно завершающего дело закапывания. Вместо рыданий близких и казенных или сбивчивых, неточных слов прощания читались Лёвины стихи, больше поздние, и, как бывает в таких случаях, они приоткрывали новый и горький теперь смысл, личный для каждого. Голос был индивидуальный, Лёвин, не заученный, молитвенно-утешающий.

Фон равнодушно-вечной природы придавал всему высокий и сосредоточенный смысл…


Мы познакомились поздно, теперь приходится думать: слишком поздно. В конце осени 2000 года незнакомый человек позвонил мне и сказал, что хочет взять интервью для журнала «Народ Книги в мире книг» — к 110-летию Ильи Эренбурга. Так мы встретились, но подружились позже — вскоре, но не сразу. Так же не сразу узнал, что Лёва пишет стихи; свою первую книжку, вышедшую в 98-м, он подарил мне в мае 2001-го в Музее Ахматовой, где открылась выставка «Эренбург-фотограф». Стихи Лёвы оказались превосходными, но, показалось мне: в них слишком часто звучал не его голос, а голоса узнаваемые, разумеется, первостатейные, но не его. Я сказал ему об этом, даже назвал Бродского и Кушнера, и уже потом обрадовался, что он не обиделся, согласился. Новые стихи, которые время от времени Лёва давал прочесть или послушать, были так хороши, что разговор о его новой книге возникал у нас постоянно. Ее путь к читателю оказался долгим, непростительно, но все-таки Лёва ее дождался — хорошо отпечатанную книгу отменных стихов, и, думаю, она стала событием для многих, ее прочитавших. Последний, как оказалось, Лёвин год прошел под ее знаком, и теперь это кажется большой удачей справедливости. Новые стихи этого последнего года говорили о том, что их автор держал завоеванную им высоту легко и прочно.

Однажды он принес мне напечатанный на листке стишок, посвященный мне. Этому посвящению я удивился; прочитав стих, удивился больше. Прямой увязки посвящения с содержанием стиха не было; очень долго к нему привыкал…

Адрес «Рубинштейна, 3» — один из нескольких Лёвиных рабочих адресов последнего десятилетия, но, может быть, более других ему симпатичный. Мы там встречались чаще всего. Плюс телефон, плюс встречи домашние — их, увы, было не так много, как хотелось бы, тем более теперь.

Лёвина тамошняя работа была разноформатной: он вел несколько циклов литературных вечеров, делал постоянные обзоры периодики для журнала «Народ Книги в мире книг», писал для него рецензии, публиковал интервью — с этой его работой я знакомился постоянно; а вот о поэтической студии, которую он вел для молодых, знал мало. Стихи, конечно, были главным в его литературной работе, но и другие ее жанры давались ему и с годами осуществлялись все лучше и точнее: он умел в нескольких словах сказать о главном. На поэтических вечерах Лёва демонстрировал искусство точного вступительного слова, умение дать емкий, убедительный портрет поэзии приглашенного выступать — это с несомненностью ощущалось к концу вечера… Такой работе полагалась регулярность, раз в месяц, что несомненно создавало большие трудности, но все-таки поэтов Лёва умудрялся отыскивать: поэтическое хозяйство Питера он знал подробно. Не раз случалось, что имена оказывались мне неизвестные, тогда спрашивал его: стоит ли приходить? — а он отвечал, никогда не зазывая, соблюдая строгость по части комплиментов, но несколько раз жалеть точно не пришлось — и это осталось в памяти.

Его собственные вечера — будь то в Доме ученых или в Музее Ахматовой — становились праздником: читал свои стихи он замечательно внятно и вдохновенно, раскатами голоса немало помогая их осознанию.

Сердечнее всего бывали застолья с неизменными литературными разговорами, не то чтобы трепом, но живым и свободным. Лёвина реакция была искрометной, смех — громогласным, глаза сверкали. Полунамеки, точные и броские реплики, ирония, новая информация — зажигали его незабываемо. Литература XX века, его история, прошлое и настоящее политической жизни — поля, на которых мы чувствовали себя товарищами. От него я узнал впервые о Гандельсмане, о нем Лёва говорил всегда охотно, признаваясь, что это для него самое близкое в теперешней русской поэзии.

Никогда не возникало разговоров об ином — о новостях спорта или о бытовых новинках, о собственных хворобах или, скажем, о жизни общих знакомых. Вот и о том, что его сердце вызывает серьезные опасения, пришлось узнать случайно, позвонив перед Новым годом ему домой в положенном моменту настрое на легкомысленную волну, — а он уже лежал в реанимации, и на следующий день его не стало.

Теперь Лёва лежит в зимней, промозглой земле Кузьмолова, а его друзья продолжают свой бег, привыкая к тому, что переброситься с ним словом уже нельзя.

Перечитываю Лёвины стихи (они собраны в его посмертной книге «Слепок», выпущенной близкими друзьями в 2005 году), прислушиваясь к его голосу, ловя не расслышанное прежде. Это конденсат его жизни, которая теперь существует без него. После смерти настоящих поэтов окружающие вдруг открывают: вот кому следовало завидовать, вот чья внутренняя жизнь не умирает…

Лев Дановский

Обложка последней прижизненной книги Л. Дановского

V