«…Пошел по Невскому гулять». Упиваюсь пониманием каждого слова, каждого слога, каждой буквы. Каждого нюанса. Могу открыть рот без того, чтобы испытать чувство неполноценности. А Шейнкер мне – на вопрос: «Я могу сойти за своего?» – «Да. Пока молчите».
«Цыпленок жареный», когда «его поймали, арестовали, велели паспорт показать», по одной версии очутился в незавидном положении:
Паспорта нету?
Гони монету.
Монеты нету?
Садись в тюрьму.
Но был и happy end:
Он паспорт вынул,
По морде двинул,
Пошел по Невскому гулять.
Это про меня. «Цыпленок жареный» – хороший человек, не в пример «жареному петуху», который пребольно клюется.
Прилавки изобильны, Северная столица сияет огнями. Не бродит по оснеженным улицам оборванный ветеран с медведем, не впряглись в салазки с обледенелой бадьей трое босоногих ребятишек. Как русофоб я разочарован. Напрасно хожу по продуктовым магазинам, чтобы убедиться, как стало плохо. «А это у вас есть? А то у вас есть? И хам… хам… хамончик есть?» – от ярости я заикаюсь подобно экзаменатору, который тщетно старается засыпать студента. «А у нас как в Греции», – хитро смотрит на меня продавщица. Даже погода стояла солнечная, теплая, тротуары сухие. Налицо все приметы культурного ренессанса. В к/т «Аврора» утром «Левиафан» – судя по сеансу, детский утренник, вечером «лучшие постановки произведений Шекспира». В Большом зале Филармонии выступают Бухбиндер, Познер, другие выдающиеся деятели культуры. Со всех афиш тебе улыбается Темирканов – а не Гергиев. Лично мне приятно.
«Сегодня я слышу разное о Темирканове, главным образом подтверждающее ту незыблемую истину, что “главных дирижеров надо душить в зародыше”. Однако тот Темирканов, которого я знал, никаких иных чувств, кроме признательности, во мне не вызывает. За несколько дней до отъезда – старта моей ракеты – мы столкнулись на Невском, лицом к лицу, в двух шагах от Филармонии. Я не знал, как он себя поведет, к тому же он был не один. На мой полукивок он остановился, спросил, скоро ли я уезжаю, и на прощание обнял меня – лепрозорника. Такое не забывают» («Убийство на пляже»).
Двоих из моих однокашников должность сделала верноподданными. Оба расписались в получении Крымского полуострова. Первый, на иждивении которого небольшой зоопарк, декламирует в свое оправдание: «О если я утону, если пойду ко дну, что станет с ними, с больными, с моими зверями лесными?» Со вторым давно не встречался, так и слышу его мат высотой с Эмпайр-Стейт-Билдинг – по адресу отнюдь не тех, кто в нем обретается. Но что поделаешь, когда времена римских-корсаковых, глазуновых, серовых, репиных, стасовых прошли[5]. Он не может подводить людей.
КВЧ – культурно-воспитательная часть – дает о себе знать, куда ни плюнь. Повсюду в метро: «Давайте говорить как петербуржцы!» – и фотография собирательной Матвиенко. Попробовал бы кто-нибудь в петербургской гимназии сказать «давайте» – учителю. Окромя дворника, евстевственно: «Давайте, барин, посвечу…» Слева в столбик правильно, справа перечеркнуто. «Место зáнято (а не „заня́то”). Все пóдняты по тревоге. Сообщение пéредано. Я сорвалá объявление. Я отозвалá свое заявление. Незаконно осуждённый».
Международный женский день тоже немало поспособствовал культурному росту горожан. Красивой школьной вязью выведено:
«Восьмое марта»
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.
И конечно же слово «Россия»… Как многомиллионный выдох при виде чего-то бесконечно дорогого. Это слово повсюду: на каждом втором сувенире в подземных переходах, на каждом торговом знаке – им пронизано все, сверху донизу и снизу доверху, оно – та самая вертикаль, на которой готовится шаварма. «Россия» глядит на тебя с шевронов, бонбоньерок, строительных лесов, этикеток на бутылках, глядит с тревогой, болью: храни меня беззаветно в труде и в бою. Благодаря повышению культурно-исторической сознательности расширяются ее границы: это уже «Россiя», а еще лучше чтобы одновременно через «ять» и с твердым знаком. Вот в витрине консервы «Оленина тушеная, войсковой резерв» в ореоле гвардейских лент. В питейных заведениях настрой также глубоко патриотический, о чем свидетельствует надпись на дверях: «Бросить пить в такое сложное для страны время глупо и подло». Думаете, Швейк? Нет, написано кровью сердца.
Особенность российского стеба – его человечность, от которой страшно аж жуть. Взять хотя бы объявление над дворовой аркой в одной из Подьяческих, где некогда проживали салтыков-щедринские генералы: «Стоянка машин у ворот запрещена. Аномальная зона! Самопроизвольно спускаются колеса».
Бесцельно брожу по городу, ибо цель во мне. Сколько бы я ни записывал, ни подслушивал, ни подглядывал – все селфи. Этакая себяшка. Например, стою на Почтамтской и провожаю взглядом въезжающие во двор машины. Все, как одна, цвета и блеска воронова крыла. По днищу каждой охранник проводит чем-то, напоминающим селфи-стик. Это «Газпром».
Тротуар перед зданием в агатовом ожерелье курильщиков-мужчин – обычно чаще видишь курильщиц, напоминающих хор работниц табачной фабрики из первого акта «Кармен». Но промышлять газом мужское дело. Среди черных приталенных пальто, белых рубашек, черных галстуков я заметил лишь одну женщину – и, ей-богу, было что замечать: высокая, статная, белокурая, в черных сапогах сильно выше колен, талия стянута в черный «икс». Она держала сигарету, а надо б хлыст. Мой жалкий слух выхватывал отдельные фразы:
– Лечу в Стамбул на три дня, потом на яхте…
– …И не оправдывает квартиру к инвестиции…
Белобрысый коротко стриженный битюг, в лопающемся пальто, на красном мясистом лбу одна-единственная поперечная извилина – слышу, как говорит кому-то:
– Что-то мне не хочется сегодня в синагогу идти.
Какое удивительное совпадение: и мне.
Я дошел до школы, где Муза Михайловна выдает книги, как выдавала их еще десятилетнему «Ленику». Девочка-азиатка сдает учебники. Скажи, девочка, Дарима Линхобоева, с которой я учился в одном классе, – это не твоя бабушка?
Муза говорит:
– Вот, последняя «Звезда», ты там напечатан.
– Да? Я еще не видел даже.
– Я все выписываю, – и поведала мне, «что у нас творится», шепотом, потому что та, в музыкальном отделе, ужасная запутинка.
Музе девятый десяток. Ей кажется, что вернулась молодость: те же толстые журналы, те же запретные полразговорца, те же часы в конструктивистском деревянном футляре. Они тикали еще до меня, может, еще до войны, и девочкой на них смотрела моя мать, учившаяся в этой же школе.
На месте ДК Первой Пятилетки с его эмгэбэшной звездочкой на шпиле отныне громоздится стеклянный контейнер. Горевать о первом только потому, что смотрел в нем «Скарамуша»? Бранить второй только потому, что нависает над Коломной, как монокль Гулливера? Я видал стекляшки и похуже. По мне так японец, стеклянной пирамидой заслонивший Лувр, достоин худшей кары, чем гергиевский протеже. В аду он будет сутки напролет играть «Марсельезу» на самисене.
Расстался с Музой и вышел в свой школьный, бывший Тюремный, переулок. Там стоит Литовский замок, давно уже воздушный. Свернуть по Декабристов к Лермонтовскому, откуда я столько раз вместе с дедом Иосифом возил в наволочке мацу на двадцать втором автобусе? По-прежнему здесь его остановка.
Нет. Повернулся и пошел в другую сторону. «Что-то мне не хочется сегодня в синагогу идти», вспомнился тот странный тип возле «Газпрома» – кто уж там глаголал его устами? Юденрат – это не звучит гордо. Увы.
Дом на Большой Морской, глядя на который захватывает дух. («Участь моя решена, я женюсь на Лолите».) На Исаакиевской площади появились «Окна РОСТа»: два красных футуристских кулака, в каждом, вместо ружья, по черной телефонной трубке. Лапидарно: «Хватит обсуждать коррупцию. Сообщи». На случай, если понадобится, записал номер телефона: 576 77 56.
Выйдя на Невский, прибавил шагу: вот так, по старой памяти, собаки на старом месте задирают ногу. Однако на месте общественной уборной, куда спускались по ступенькам, теперь «Пышки, кофе, лимонады» (пароль: «Лимонады», отзыв: «Трубочки с кремами» – называние русского кафе на рехов Яффо. Довольно неожиданная реминисценция. У тех дело не пошло. Кто-то сказал: «Сидят они и сами кушают свои трубочки с кремами»).
В Петербурге дворники имеют обыкновение подметать вместо мусора пыль, в этом разница между петербургскими и московскими таджиками. Институт дворников, по целым дням что-то куда-то метущих, сохранился только в СНГ. «Хачик», изгнанный из дворницкой после того, как провалил экзамен по истории государства Российского, – театр абсурда. Жанр нынче востребованный. На филармонических афишах Малого зала написано «+6» – средняя температура «Времен года» Вивальди? По той же причине (чтоб отвязались) на каждой забегаловке читаешь: «Постное меню». Повсюду шпионы инквизиции. «Желание быть испанцем» – сбылось!
Девочка матери:
– Я матерюсь, да? А ты у нас – нет. Ты у нас Божий ангел.
Они вошли в Театр комедии. Знак последовать за ними? В последний раз – и в первый – я был в акимовском театре на зимних каникулах в первые дни шестьдесят первого года. За лимонад и пирожное «александровское» отец уже рассчитывается новенькими, представляю себе, что заграничными, деньгами. Не верю, что только мне одному хотелось заграничности, – всем. Иначе бы не выкладывали за испанские сапоги, сверкавшие нищенским лаком, месячную зарплату и не цепенели бы при виде случайных иностранцев, как туземцы – завидя белых богов.
Тот спектакль, более чем полувековой давности, назывался «Пестрые рассказы». Запомнилась фамилия смешного артиста, рассказывавшего о своих дачных злоключениях, – Трофимов. Я совершенно не театрал, если уж, то киношник – да и то пока жил в Союзе. Виденные мною спектакли, пять-шесть, могу по пальцам перечесть.