Мозг Эндрю — страница 5 из 23

Это была Америка. Найдя друг друга, мы пошли в горы, Брайони и я. Достаточно было перейти через дорогу, чтобы оказаться в начале горной тропы. Уосатчи дают понять, что они всегда на месте: даже стоя к ним спиной, даже уезжая, ты их чувствуешь. Они постоянно менялись в зависимости от того, как распределяли свет, еще на них влияла температура, игра цвета казалась сменой настроения. Но это было постоянное присутствие, сонм богов — низкие горы с зазубренными пиками, один выше, другой ниже, но связанные воедино, союз испещренных тропами, заснеженных извечных сил, которые способны убить, и при этом по весне они безмятежно пробуждаются листвой всех бледных оттенков зеленого или синевато-вечнозеленого, но все равно с желто-бурыми отпечатками прошлого года. А еще были склоны, убегающие в небо, к вершинам, будто с отвращением ко всему, чем мы, просители, их расстроили, ведь немного пожив в том городе, ты понимал, что там правят горы, они загоняют тебя в свои стены, делают своим подданным. Брайони, в белых шортах, с бутылкой воды на ремне, в кепке, сквозь которую сзади продет хвостик из светлых волос, в походных ботинках и длинных носках, с ее крепкими, округлыми, обалденно сочными икрами; Брайони поднималась передо мной и делала это энергично, а я, пытаясь не отставать (иногда меня тревожило, что она вот-вот уйдет в отрыв), лишался удовольствия созерцать ее ноги и прелестные облегающие белые шорты, а она взбиралась по камням, иногда касаясь земли, чтобы удержать равновесие, или цепляясь за уступы. И мы таким манером поднимались все выше и выше, как будто по загадочным тибетским ступеням к буддистскому принятию данности, которая существует лишь до тех пор, покуда о ней молчишь.

Пойми, я просто спросил.

Вам недостает способности к сопереживанию, вы не понимаете, когда нужно прекратить расспросы. Вы не можете представить, каково мне было, если даже рядом с ней я ни на секунду не забывал о нелепом убийстве. О том, что я буду наиболее опасен в состоянии блаженного счастья. Мне приходилось постоянно сосредоточиваться, анализировать свои поступки, все, что я делал, обращать внимание на сиюминутные мелочи, следить за собой каждую секунду, тщательно, почти ритуально контролировать все свои движения, чтобы не превратиться в Эндрю Самозванца. Я больше не могу с вами разговаривать, это слишком больно. Вы не понимаете. Просто произнести ее имя все равно что меня уничтожить. Я и голоса ее теперь не слышу.

При том, что у тебя такой чуткий слух на голоса?

До сих пор мне не составляет труда вызвать голоса давно умерших матери и отца. Могу довольно отчетливо их услышать, пусть и на краткий миг. Я слышу их моральную сущность. Практичность матери. Грустную уклончивость отца. Моральная сущность покойных таится в сохраненных памятью голосах. Это все, что остается от мертвых и по-прежнему является ими — фрагмент голоса, который выражает моральную сущность, несмотря на то что все остальные черты личности исчезли.

Но ее голос, голос Брайони, пропал? Его ты не слышишь? Может быть, поэтому я и не могу ее понять. Я слышу твой голос, вижу обращенные к ней твои чувства и мысли. Получается, что в каком-то смысле за это ответствен твой голос. Она была спортсменкой, а что еще? Училась на математическом? Наверное, они сочетаются — гимнастика и математика. Геометрия на брусьях.

Кто вам сказал, что она училась на математическом? Откуда вы знаете?

Разве ты не…

Вы из ЦРУ?

Эндрю, ты серьезно?

Не знаю, зачем я с вами вообще разговариваю.

У меня есть ощущение, что Марту я будто бы даже знаю из твоего рассказа о ее поступках. Но Брайони мне непонятна.

Она — Брайони — была моложе, еще только обретала себя. Невинно умная. Без притворства. По ее манере нельзя было сказать, что она считает себя красавицей. В ней чувствовалась природная сила, как в подростках. Если что-то ей нравилось, то страстно. У нее были любимые книги, любимые группы. Она прилежно училась. Излагала грамматически правильными предложениями — знаете, какая это редкость в студенческой среде? Она верила в свою жизнь, в свое будущее.

Понимаю.

Марта была ставшей сущностью, а Брайони — становящейся. Нечего сказать — психоаналитик, все вам разжуй. В вас есть жестокосердие человека, который сам не живет. Вы ведь живете опосредованно, через меня, верно? Я зерно для вашей мельницы. Господи! У вас что, собственной жизни нет?

В общем, нет.

У меня возникли вопросы насчет последовательности событий. Когда вы с Брайони поженились?

Никогда.

Она же была тебе женой.

Конечно, она была мне женой, только мы не вступали в брак. До этого дело не дошло. Мы не прошли стадию пылкого чувства, которую надо преодолеть, чтобы официально пожениться. Но мы сами считали себя женатыми. И нам не требовалось, чтобы это засвидетельствовал кто-то посторонний. Мы были Энди и Брай. Как-то раз в субботу я пошел на футбол, а там она, конечно, на вершине пирамиды девушек-болельщиц, рыбкой ныряла в руки игрокам после каждой кричалки.

Как же я не догадался…

И он, упырь, играл в команде: нацепив щитки и шлем, выводил своих ребят из раздевалки, с презрением смотрел на защитников, непререкаемо руководил игрой, с толком расставлял своих игроков на поле. Я смотрел, как он сделал бросок на сорок ярдов и мяч, идеально закрученный, прилетел прямо в руки принимающему. Тачдаун. Двадцать тысяч человек вскочили с мест и взревели, оркестр завел победный марш, какой-то идиот в обезьяньем костюме начал отплясывать жигу перед трибунами, а я понял, что вошел в мир могучей племенной культуры и должен хорошенько все продумать, чтобы вырвать ее из этой среды.

Если не ошибаюсь, ты говорил, что упырь тебе не конкурент.

Да, ведь я, как-никак, был Эндрю, субъект с печальными темными глазами. Даже когда я читал провокационные лекции, в глазах у меня то и дело вспыхивали крики о помощи. А Брайони воспринимала это как отражение моей индивидуальности. Преподавательские слабости в аудитории были для нее новым переживанием. Она не сводила с меня глаз, внимательно слушала. [Задумывается.] Я еще старшеклассником знал, что привлекаю женщин. Моя первая подружка была помешана на зоологии и училась на естественно-научном факультете в Бронксе. Она говорила, что у меня глаза лангура. После уроков мы отправлялись к ней домой и ласкали друг друга до прихода ее родителей.

А все твои лангуровы глаза.

Ну да, и еще копна вьющихся волос, хотя сейчас и поредевшая. Я всегда был милягой-парнем, но несколько субтильным. А как я себя вел? Был в числе умников, двигался вялой, расслабленной походочкой, обливал презрением всех и вся. Не скрою, док, я пользовался успехом у прекрасного пола. Но с Брайони все происходило иначе. Я ошалел. Какие-то резкие нейронные перестроения открыли во мне безграничную способность любить. Намного позже, когда мы жили вместе — помню, мы тогда пошли на праздничный ужин, — и узнали, что Брайони беременна, она тоже признала, что и сама пережила внутреннее потрясение.

Энди, — сказала она, — однажды во время лекции я поняла, что ждала именно тебя. И ты пришел. Я тебя узнала. Ощущение было такое, словно на нас снизошла новая и далеко не последняя из наших многочисленных жизней.

Но в тот момент на вершине Уосатчей я знал только о том, что сам чувствовал. Безрассудство не пройдет. Мне нужно было узнать побольше, прежде чем что-то предпринимать. Но я не знал, побольше чего. [Задумывается.]

В каком смысле «чего»?

Эмиль Яннингс.

Что-что?

Я не хотел стать Эмилем Яннингсом из «Голубого ангела»[9]. Помните этот фильм? О профессоре, который влюбился в певичку из кабаре, Марлен Дитрих, и в итоге стал играть клоуна в каком-то убогом представлении, кричал «Кукареку!». Он жертвует всем, чтобы на ней жениться, а она, конечно, таскается. Его жизнь разрушена, работа, честь — все пропало. И как-то вечером он бредет в пустую аудиторию и умирает за своим столом. Неужели вы не смотрели?

Нет, не смотрел.

У него, по крайней мере, стол был.

Конечно, Брайони нельзя сравнивать с певичкой-декаденткой из веймарского кабаре. С другой стороны, я знал, что могу пойти на все, чтобы себя уничтожить. Я мог представить, что она с безграничной скорбью будет наблюдать, как я исполняю западный вариант кукареку и прыгаю с горной вершины. Пока мы сидели, отдыхали — точнее, я отдыхал — и пили воду, я сказал ей: Брайони, мало кто смог бы меня сюда затащить.

Но, профессор, это же на пользу, разве вы жалеете, что согласились? Неужели вам не радостно? Ведь такой подъем заставляет работать все хорошие гормоны в мозгу.

И я сказал: «Пожалуйста, не называй меня профессором, зови меня Эндрю. В конце концов, другие студенты меня так и зовут».

Она улыбнулась. «Договорились, Эндрю. Я не знаю, что о вас и думать, професс… то есть Эндрю. Мне еще не встречались такие люди».

«То есть?» — переспросил я.

«Сама не знаю. С вами не скучно. Нет, неправильно — в жизни мне вообще не скучно, у меня слишком много дел, чтобы скучать…»

Это правда, у нее были и учеба, и гимнастика, и группа чирлидеров, и подработка в студенческой столовой, а на выходных — добровольная помощь в местном доме престарелых.

«…Но ваша мрачность, — продолжала она, — не знаю, это так необычно, в ней такая мощь, как будто это ваше мировоззрение. И вы так открыты перед студентами. Как будто это ваша сила, как будто у вас большое горе, но вы храбро с ним справляетесь. По-моему, это… даже не знаю… очень серьезный взгляд на мир».

И я сказал: «Брайони, если мы будем продолжать в том же духе, я, неровен час, вгоню тебя в такую депрессию, что ты сочтешь за благо выйти за меня замуж».

И она расхохоталась! И я вместе с ней. С тех пор мы перестали быть преподавателем и студенткой. Наверное, она это поняла, потому что умолкла и отвела глаза. Чопорно откупорила свою бутылку воды и поднесла ко рту. Я разглядел, что у нее чуть порозовела шея. [