Может, оно и так… — страница 22 из 41

ния, какой убедительный — Циля бы его одобрила, ах, Циля, Циля… Будто не она выговаривала в постели, не подпуская к себе: «Отшатнитесь, Меерович, с вашими глупостями. Вы идеалист, от которого опухают. Тортик-шмортик».

За стеной запрятана сливная труба. Сосед сверху мается простатой, а потому ходит по ночам в туалет, спускает затем воду. Чмок! — и отсечка, и извержение по трубе, краткое, стремительное, от которого Меерович пробуждается и снова задремывает до очередного чмока. Порой отсечки не бывает, и тогда жалостливо, немощно: шлё-ё-ёпп… — подтекает из бачка, журчит за стеной, не давая заснуть. Шея затекает на тугой подушке, затекают поджатые ноги, а министр национального благоденствия решает в который раз: не пойти ли завтра к соседу, напроситься в помощники, починить этот проклятый унитаз?

Сын позвонит под утро: «Что делаешь?» — «Живу». — «А вечером?» Это означает: ему с женой надо отлучиться из дома, внуков оставить не с кем. Меерович ответит со вздохом удовольствия: «Вечером живу у вас».

6

Они покупают продукты, неспешно возвращаются домой.

За внушительным забором разместился детский сад. Бегают по траве мальчики-девочки, верещат от избытка витаминов, а через просвет в штакетнике выглядывает наружу грустный ребенок, цепко ухватившись за планки ломкими пальцами.

— Де-душ-ка… Ему плохо?

Финкель приседает на корточки, лицом к лицу:

— Почему не играешь?

Молчит.

— Как звать?

Не отвечает.

Грудка впалая, ножки тонкие, глаза окольцованы темными ободками, в глазах безропотное терпение.

Рассказывает ему:

— Сегодня. Перед завтраком. Беру яйцо, постукиваю по нему ложкой. «Кто там?» — спрашивают изнутри тоненьким голоском. Еще постукиваю. «Войдите», — говорят. «Выйдите», — прошу. Раскалывается скорлупа, вылезает наружу цыпленок. Желтый. Пушистый. Шарик с ножками. Может, и тебе попробовать?

Мальчик выслушивает без интереса, говорит без выражения:

— У них яйца вкрутую. Других не дают.

Стоит за забором нянечка, руки скрестив под грудью, сообщает по-русски:

— Он у нас печалистый. Не ест, не спит, мать высматривает: придет, домой заберет. Каждый день так.

— Привыкнет, — полагает Финкель.

— Такие не привыкают. Мне ли не знать? Хоть бы поплакал, отмяк душою.

— Де-душ-ка… Возьмем его?

— Кто ж тебе даст? — фыркает нянечка.

— А мы попросим.

Подружки кричат через забор:

— Ая! Ая! Нам хомяка подарили…

— Ая! Ая! Этот дедушка — он твоя бабушка?..

Что им ответит? Ждут дети. Ждет Финкель.

— Не бабушка, — отвечает. — Но похож на нее.

Финкеля прошибает слеза, что редко случается.

— Спасибо, Ая…

Строгая воспитательница интересуется:

— Почему девочка не приходит?

Дедушка смотрит на внучку, внучка на дедушку. «Хочется сказать неправду, хоть разочек». — «Разочек — можно». Ая отвечает:

— Голова болит. И живот. Вот тут.

Идут дальше.

На лестничной площадке их ожидает Ото-то, нетерпеливый, взъерошенный. В руке коробка конфет.

— Дай мои деньги.

— Вчера давал.

— Дай еще. Дай все.

— Зачем тебе?

— Пойду к Хане. Положу на стол: «Хочешь, одолжу?» Вернусь — отдам, что останется.

— Одолжишь — на еду не хватит.

— Не хватит — у вас пообедаю.

Последняя попытка:

— Хана на работе.

— Она дома. Я проверял.

Черепашья шея тянется из застиранного ворота, руки вылезают из лохматых манжет. Вот человек с озабоченным разумом, как ему отказать? Финкель оглядывает придирчиво:

— В таком виде деньги не одалживают. В таком виде их просят.

Ото-то отсиживается в ванной, а он гладит его рубашку, гладит брюки через мокрую тряпку, пропаривая задубелую ткань, накрепко пришивает пуговицы. Ая начищает ботинки гуталином, смачивает непослушную шевелюру растрепы, причесывая на пробор, а затем выстригают волосы из его ушей, спрыскивают в меру душистой водой, закрепляют подтяжки, чтобы брюки не обвисали на заду. Шарфик мамы Киры на шею, шляпу папы Додика на голову — и достаточно.

— Будешь теперь Тип-топ.

Разглядывает себя в зеркале, вновь лохматит шевелюру:

— Вот я сделаю что-то такое. Очень уж невозможное… Хана посмотрит и согласится.

Ото-то надеется, что их сосватают, но никто не берется за столь проигрышное занятие. У него вечные нелады с одеждой: узкое ему просторно, длинное коротко, и соседка Хана, умелая мастерица, подгоняет по нескладной фигуре. Стоит на примерке, ощущая прикосновения женских рук, а затем бродит по квартире в шаткости мыслей, несбыточные надежды навещают его во снах.

— Вперед! — командует Финкель, и они дружно шагают к лифту; филиппинка следит в щелочку из-за двери, не смаргивая глазом, крохотная женщина с развитыми формами: что у нее на уме?

— Ах! — восклицает Хана на пороге. — Прямо жених!..

Шляпа набекрень. Розовый шарфик на шее. Платочек в нагрудном кармане. Пряжка на поясе, оттертая до блеска. Отутюженная складка на брюках. Коробка конфет. Щеки Ото-то пламенеют, глаза утыкаются в пол.

— Мимо шли… И зашли… Если можно.

— Можно. Конечно, можно.

Хана живет в простоте и заботах, не помышляя о завтрашнем дне, что помогает выживать и даже получать малые удовольствия. Хана разошлась с мужем без обид-потрясений и пребывает в бездумном покое, пухленькая и смешливая. «Таль с Амиром — как мне достались? Они тяжело достались. Ночами вскакивала — то к одному, то к другому. В окно ткнешься: темно, все спят, а мне не полагается. Того подтереть, этого перепеленать. Тому попить, этому наоборот. Да еще перепутаешь: не этого подотрешь, не того перепеленаешь».

Пьют чай.

Позвякивают ложками.

Ото-то подхватывает конфеты, а на диване сутулятся рядком два чистеньких старичка, с опасением оглядывают верзилу, который смолотил уже полкоробки.

— Родственники из кибуца, — знакомит Хана. — Дядя и тетя. Приехали погостить.

— На месяц, — подтверждает дядя.

— Хане помочь, — добавляет тетя.

И уходят, не желая мешать разговору.

— Я им комнату отдала, — говорит Хана. — Я им кровать отдала. Сама сплю в коридоре: голова на кухне, ноги в туалете. «Хана, мы у тебя погостим». Гостите, ради Бога! Хоть на месяц, хоть навсегда. Как ведь одной? Одной никак… А Таль подходит к дяде, за палец дергает: «Ты кто?» — «Человек». — «Какое у человека имя?» Они и растаяли, они и поплыли: Таль-хитрец умеет очаровывать.

Показывает гостям фотографию младенцев:

— Заболела гриппом, валяюсь поперек кровати, носом в подушку, дети по мне ползают, в войну играют. «Мама, беги на врага». — «У меня голова закружится. Побегу и упаду». — «Мама, покажи». Соседка забежала — сварила макароны. Другая забежала — их накормила. Опять лежу. Опять они по мне ползают. Теперь я горка, они с меня скатываются. Чувствую — умираю. А Таль вдруг затих и говорит: «Еще в штаны сделаю, мама любить не будет». Это значит, один раз он уже сделал, теперь делает во второй. Встать не могу, шелохнуться не могу. Умру — живите, как знаете.

— Не надо, — просит Ото-то. — Не умирайте.

Улыбается ему, пододвигает конфеты:

— Родственники теперь помогут. Дядя и тетя. Дети ухоженны, в доме порядок, все вещи на местах лежат: когда надо, ничего не найдешь… А как они готовят! И сколько! Не успеваю продукты подтаскивать…

Появляются близнецы, шаг в шаг, суровые и решительные. Взмахивают деревянной саблей, наставляют на Ото-то ружье, говорят сурово:

— Зачем он здесь?

— Наш гость, — отвечает Хана.

— Мы его порубим, так и знай.

— Или застрелим.

— Это еще почему?

— Он наши конфеты съел. Ни одной не оставил.

Конфет больше нет. Чай выпит. Хана провожает гостей до лифта, близнецы шагают следом за Ото-то, оружием тычут в спину, чтобы не возвращался.

— Он еще принесет, — обещает Финкель. — Большую коробку.

— Я… Еще… Две коробки…

Выходят следом дядя и тетя:

— Хана, мы завтра обратно поедем.

— Ну почему же?

Близнецы пыхтят:

— Их тоже порубим.

— А потом застрелим.

— Их-то за что?

— Есть заставляют…

Ото-то убегает на свой этаж, не дождавшись лифта, охлаждает под душем буйные чувства, а Зу-зу обеспокоенно кружит рядом, ей тоже не до покоя.

— Завтра опять пойду, — сообщает доверительно — Послезавтра. Шляпу надену. Портфель у Финкеля заберу… Хана без меня скучает.

7

К вечеру они собираются на лестничной площадке.

Тем же составом.

Прибегает снизу вострушка Хана, устраивается, поджав ноги.

— Детей уложила?

— Спят.

Бублик выводит Ломтика; тот брызгает малой струйкой в углу, в ужасе прикрывает глаза, — кто сказал, что у животных меньше страхов, чем у людей? Бегут подтирать, и Ривка разъясняет:

— Это у него нервное. Но оно пройдет. Когда поймет, что не выгонят.

Ая восклицает:

— А в нашем телевизоре! Завелся сверчок! Кричит по вечерам: «Цир-цур… Цир-цур…»

— Сверчок? В телевизоре? Не может быть.

Финкель разъясняет:

— Очень даже может, если туда запустить. У кого запечный, у нас заэкранный. Сидит в телевизоре, в неведомых его глубинах, свиристит без умолку, дикторов заглушает, любовные сериалы, чем питается, не известно. Позвали техника — устранить неполадки; узнал, зачем вызывали, обиделся и ушел, даже не взглянув, но деньги за посещение потребовал. Пришел знаток, особо рекомендованный, в черной шляпе, пейсы до плеч, спросил строго: «По субботам включаете?» — «Включаем». — «Чинить не буду». Тоже ушел.

— Ну, Финкель! Ну, хулиган!.. — улыбается Ривка. — У кого только научился?

— Могу еще отловить. Запустим в ваш телевизор.

Скребется в дверь реб Шулим, упорный молчальник, послушать их разговоры — вы на такое способны, говорливые? Сидит на стуле, выглядывая из своих глубин, заходится в немом крике, и вот откровение его, готовое вырваться наружу, обвиснуть полновесно спелым апельсином, не закатиться в траву на скорое гниение: «Как же мы бездарны на хорошее, как талантливы на плохое! Нельзя ли наоборот? Наоборот — нельзя ли?..»