Может, оно и так… — страница 23 из 41

Ривка начинает, задавая тему:

— Прожито много, но хочется еще чуточку.

Финкель не согласен:

— Много? Разве это много?.. Вопрос не в том — уходить или не уходить. Важно иное: согласен или не согласен.

Тема важна и беспокоит каждого.

— Не надо уходить, вот и всё, — вступает Ото-то. — Я ведь не умер после рождения.

Все переглядываются понимающе, а Финкель продолжает:

— Не желаю жить вечно. Желаю столько, сколько захочу, ни дня больше. Главное, уйти достойно, познать себя в последнем испытании — даже занятно. Вознестись, вытереть ноги о половик: вот он я, что можете предложить?

— Половик, — веселится Ото-то, — ха-ха, половик… Где ты видел души с ногами?

— Где ты видел души без ног?..

Вопросы вспучиваются пузырями, как от дождя на лужах, и лопаются, не получив разрешения. Истина увядает от небрежного ухода, погибает от бомбы или пули, и все затихают, припоминая ракеты с юга, угрозы с севера, самоубийцу с зарядом на поясе, который выходит на промысел, неосознанные опасности в краю неустройств, где на виду у всех горюют дикторы телевидения, оповещая о потерях. «Не открыть ли курсы смеха для улучшения человеческой породы?» — подумывает ликующий старик, прозревая будущие поколения, которым не позавидуешь. Не соглашается его сожитель: «Откроем ускоренные курсы плача».

Мир приходит в неистовство, подверженный порче, несметные полчища обкладывают город, дом, душу; свиток тягот еще не заполнен, и для самых забывчивых — скамья на подходе к концертному залу, табличка на ней: «Памяти родителей…», где затаилось пугающее слово «Освенцим». А вечер выдастся прохладный, ветерок ласковый-ласковый, детской ладошкой по щеке, неприятности отдалятся за горизонт, будто их не было, слушатели пошагают неспешно с концерта, после Моцарта-Дебюсси-Равеля… — Освенцим подстерегает на той скамье, которую не миновать.

Сказал бы Финкель: «Век начался и себя уже не оправдал. Надежда на век следующий, до которого не дожить…» Сказала бы Ривка-страдалица: «Поторапливаем будущее, убегая от настоящего. А там заготовлено про запас…» Добавила бы бабушка Хая, которой давно нет на свете: «Можно бы жить, и неплохо, да кто ж кому даст? Умудри их, Господи…» — «Ладно вам, — забеспокоился бы папа Додик: неведение — его ограда. — Может, обойдется…» — «Что ладно тебе? Что ладно? — возмутилась бы мама Кира: не снести ее ропота. — Неладно вокруг. Всё неладно…»

Мама Кира решительна и непримирима, ей требуется ясность — не изощренные толкования: семь раз отрежь, один раз отмерь. Папа Додик — ублаженный миролюбец в поисках необременительного бытия: семь раз отмерь, а отрежется само собой. «Вот бы… — мечтает папа-гуманист. — Вот бы эти правые изгнали отсюда этих арабов, и некому будет взрываться. А мы бы заклеймили правых за их бесчеловечность».

Из мест прежнего их обитания прилетела столичная штучка мужского пола, словно на захудалую окраину метрополии, произнесла с экрана, ногу закинув на ногу под обвислым животом: «Это была ошибка — провозглашение вашего государства. Его не должно быть». — «Я его изувечу, — пообещала мама Кира внятно, замедленно, суживая по-кошачьи зеленеющие глаза, наливаясь холодной яростью, от которой папа Додик забивается под одеяло. — Убью, расчленю на части, скормлю шакалам».

Подступит время для ночных размышлений, огорчится безмерно ликующий старик, жалостлив и отходчив: «Без доброты мы озвереем, да-да-да!» Взовьется старик опечаленный, буен и непокорен: «А с добренькими погибнем, вот-вот-вот!» По телевизору покажут чукчу, который повинится перед моржом, прежде чем его убить, — таков порядок у чукчей: «Прости нас за злодейство, но подступает зима, суровые холода, пропадем без твоего мяса. Мы и наши собаки».

А люди изничтожают себе подобных, прощения не просят.

8

Снова Финкель. На лестничной площадке:

— Бабушка моя рассказывала: покойникам вкладывали в руки по палочке. Прокопать путь до Иерусалима и там воскреснуть после прихода Мессии. А нам и того не надо. Мы уже тут.

— Хочу тоже палочку, — вздыхает Ривка. — Прокопать в Галилею. К Амнону.

Филиппинка вступает в разговор, чирикая о своем. У Ото-то неосознанный к ней интерес, и она это ощущает, пухлогубая, большеглазая, с приплюснутым носом и смоляной прической, не лишенная восточного обаяния; она всё ощущает, не подавая вида в замедленных устремлениях. А рассказывает она о том, как в голодную, бедовую пору жители ее деревни решили выкопать обитателей кладбища, унести с собой в сытные края, но те не дались в руки, ушли глубоко в землю, и живые остались с мертвыми на прежнем месте.

— Теперь? — спрашивают. — Что там теперь?

— Нет больше деревни. Город всё затоптал. Дома по двадцать этажей вместо кладбища, тяжесть непомерная на усопших.

Встают в дверях близнецы-сорванцы, босиком и в пижамах:

— Мам… Нам спать скучно.

— Марш в постель!

— А сказку… Где сказка?

— Я, — просит Финкель. — Можно я?

— Ты умеешь?

— Они еще сомневаются! Лучше меня никто не расскажет.

Взбираются к нему на колени, и Финкель начинает:

— Жил на свете старичок — каждому по нраву, который пускал пузыри. Когда умывался, стоял под душем, полоскал рот или просто так, ради потехи: буль-буль-буль. Потому и называли его дед Пузырь…

Прерывают:

— Пузырь — это что?

Ая приходит на помощь, переводя на понятный язык:

— Пузырь — это буа.

Финкель продолжает:

— Жил на свете дед Буа, который… Нет, так я не согласен! Про Пузыря могу рассказать, про Буа не получится. Француз какой-то…

Близнецы сползают с его колен, говорят сурово:

— Не умеешь.

И Хана их уводит.

Распахивается дверь в квартиру, где совершается нечто таинственное, недоступное посторонним. Выходит Дрор, их сосед, выпрыгивает женщина — глаза отпахнуты, целует его при всех.

— Упоительно! — восклицает. — Возбудительно-опьянительно!..

Козочкой проскочит вниз по лестнице, не воспользовавшись лифтом, выпорхнет из подъезда с обновленными желаниями — и в такси. «Запредельно! — вскидываясь на сиденье. — Непостижимо-неудержимо!..» — «Куда едем?» — спросит шофер, кучерявый блондин славянской породы, глаз положив на пассажирку. «С тобой — хоть куда!» — «Эх! — взовьется кучерявый незнакомым ей словом. — Засвербело, блин!» Рванет с места…

Пышноусый обольститель Дрор садится на стул, вытягивает ноги:

— Умучили — нет сил.

Большой, неспешный, с бархатным голосом, вкрадчивый в ненавязчивой любезности: хоть на рану его накладывай, на кровоточащую душевную рану для скорого излечения. Женщины бегают к нему на прием — запись за пару месяцев, Дрор уединяется с каждой, обволакивает любовными речами, про которые они забыли или никогда не слышали, берет руки в свои ладони, теплые, надежные, способные обласкать, прививает веру в их неотразимость, обновляя тусклые чувства, пробуждая мечтания, не доводя обольщения до крайностей, — главное, чтобы ничего не пришлось расстегивать.

— Перед вами несчастная женщина, — заявляет очередная бедняжка, — и когда этого не ощущаю, чувствую себя еще более несчастной.

— Сделаем счастливой, — обещает целитель, и они уединяются в его покоях.

Обычно требуются три-пять сеансов, в иных случаях, более запущенных, до десяти.

Водит по ресторанам. Дарит цветы. Устраивает прогулки под луной с нашептыванием в розовеющее ушко. Возит даже в Грецию, на малые острова, в соблазны уединения: за всё они платят.

— Чем дольше живешь на свете, тем больше вокруг тебя оказывается дураков. По молодости не замечал прежде. По собственной дурости.

На этом он зарабатывает, и зарабатывает неплохо.

Дрор знаменит. К нему не пробиться. Его визитную карточку передают из рук в руки: «Оживляем сердца сокрушенных»; домогаются его отчаявшиеся бедняжки в засухе чувств, Дрор-обольститель излечивает притихших, привядших, неуверенных в своих чарах, которые поедом поедают себя и своих близких. «Бушуйте, — наставляет. — Беснуйтесь. Устраивайте скандалы, сцены обиды и ревности, хлопайте дверью, швыряйте на пол хрустальные вазы, фарфоровые статуэтки, графины с бокалами, не жалейте дорогие сервизы — потом окупится. И не раскаивайтесь, ни в коем случае не раскаивайтесь; пусть помучаются эти, которые вас недооценили, пусть они помучаются!»

После нескольких сеансов меняется облик, походка, набухают грудные железы, распушаются волосы, призывно посверкивают глаза, появляется желание заново кинуться в приключения, с вышки в бассейн. На последней встрече каждая получает наклейку на заднее стекло машины: «Свожу с ума. Кто на очереди?» — приманкой для мужчин, падких на приключения.

Всплески эмоций недолговечны, и по праздникам Дрор рассылает бедняжкам открытки с напоминанием о себе:

— За пару шекелей можно столько клиентов сохранить…

Прибежал муж пациентки, кричал, топал ногами — Дрор сказал примирительно: «Для тебя же старался». — «Для меня? — возопил. — Обеды перестала готовить, в магазин посылает после твоих глупостей, всякой ночью желает невозможного. Верни прежнюю жену!..» Прикинул, ухмыльнулся: «Два сеанса».

Интересуются приятели-завистники:

— Как же ты догадался?

Рассказывает:

— Прочитал в газете о явлении, необъяснимом наукой. В зоопарк назначили нового директора, и звери начали при нем выводить на свет потомство за потомством, в невообразимом количестве, даже те из них, которые в неволе не размножаются. Тогда и решил: тоже могу, в своем зверинце. Оживлять сердца сокрушенных.

Дрор начинал коммерцию в превосходстве добрых намерений, но бывают порой осечки, которые оборачиваются обременительными заботами.

— Одно плохо. Не все от меня отстегиваются.

Это ему мешает. Это его обессиливает.

Приглядывается к Финкелю:

— Ваш случай мне интересен. Три сеанса к пробуждению чувств, максимум пять. Для соседей скидка.

— Я подумаю, — отвечает без улыбки.

Девочка Ая, задумчивая не по возрасту, сидит на коленях у медведя.