— Мы с тобой, — напрашивается Финкель. — И мы! По путям, еще не затоптанным. Туда, где находкам нет конца.
— И потерям?
— И потерям, моя хорошая…
…в заземелье, на край ночи, через вершины и глубокие провалы, по муравьиным тропам, что не значатся на карте, огородившись от мира закруглениями географии, куда многие ходили, но никто пока не возвращался. Путь долог туда, путь не в тягость, где небо вливается в океан — синь с просинью, теплые дожди к рассвету, радуга утыкается в бугорок на пути. Вознестись без боязни по ее крутизне: хочешь по желтой, хочешь по зеленой, голубой, синей, фиолетовой; оседлать кучевое облако, поплыть неспешно за пределы мечтаний — всякому бы так…
— Чего бы мне хотелось… — говорит Ото-то. — Прежде всего. Найти клад с золотыми монетами.
— Зачем тебе клад?
— Хане отдать. Чтобы не беспокоилась о завтрашнем дне. Тогда обо мне подумает.
Они изумляются, когда он произносит нечто неожиданное, наполненное смыслом, и Ото-то говорит с надеждой:
— Волосы мои растут. Ногти удлиняются. Голова умнеет…
Загогочут в ответ насмешники, захихикают смешливые поганцы — мужчина с несовершенным разумом побежит домой, заляжет на кровати, которая ему мала, накроется с головой маминым одеялом, чтобы в смятении заспать обиду.
— Чего бы мне хотелось… — говорит дедушка, а чего бы ему хотелось, не говорит.
Убирают со стола.
Моют посуду.
Наливают молоко для кошки.
Бублик обходит хозяина стороной, ревнуя к котятам; Финкель берет в ладони его голову, убеждает проникновенно, нос к носу:
— Я же тебя люблю! Одного тебя, ты мой единственный! А эту мяукалку с хныкалками терпеть не могу. Кто их привел сюда? Кому они нужны?..
Бублик смотрит ему в глаза, считывая истинные поползновения, хвостом махать не торопится. «Сегодня накормят, — размышляет, должно быть, Бублик, — завтра передумают и выгонят на улицу. Где страховые компании? Где социальное обеспечение и где мы? Кто обеспечит собакам прожиточный минимум? Развесить плакаты, выйти на демонстрации, провести в парламент своих представителей, да разве они допустят?..»
Ая тоже ревнует дедушку. Но не к кошке, Ая ревнует не к кошке: «Ты ее выдумал, де-душ-ка? Ту, к которой поспешаешь?..» Лишь ушедшая до срока не проявляет этих чувств, нет, она их не проявляет: ревность не востребована в небесах.
Такое случается на каждой почти неделе.
Финкель и Ото-то выходят на осмотр улиц, дворов, закоулков, чтобы подобрать накопившийся хлам.
Старый человек несет палку с железным наконечником, нанизывает на острие рекламные листки, ошметки газет, обертки от шоколада-мороженого, прочую бумажную мерзость, затаившуюся в кустах, складывает в пакеты, а Ото-то относит их в мусорные баки.
«Хватит уже! — выговаривает мама Кира. — Научись уважать себя. Хоть на старости». Отвечает молча, отвечает каждому: «Чрезмерное уважение к себе вытесняет уважение к другим». Добавляет не для всякого восприятия: «Излишнее почтение к собственной персоне скрывает, быть может, некий порок, таящийся в сознании человека или целого народа».
Девочки сидят рядком, воробышками на бортике тротуара, взглядывают снизу вверх, прыская в кулачки. Всем знаком по округе тихий мужчина преклонного возраста и несуразный верзила, опасливо ступающий с тротуара на мостовую. Финкель его оберегает, ограждая от неудобств; когда переходят улицу со многими машинами, старый берет молодого за руку, а тот конфузится и бормочет:
— Ты что… Я сам. Сам…
— Не я веду тебя, — успокаивает Финкель, правдоподобно прихрамывая, — ты меня.
У Ото-то давняя привычка — выискивать среди мусора конверты с посланиями, прикладывать к глазам для прочтения: не отец ли с матерью отправляют наставления сыну, который сумел их пережить? Повсюду, по дворам-улицам-газонам, раскиданы невостребованные письма с родительскими советами, посланные для скорого остережения, что беспокоит мужчину, горестно-сокрушенного.
— Финкель, ты вдумчивый?
— Не сказал бы.
— А я?
— Ты вдумчивый, — уверяет Финкель. — Ты и отзывчивый.
Улица заканчивается спуском в овраг, склон которого усеян мешками из-под цемента, ржавыми бочками, битыми бетонными плитами, останками негодных кроватей, скинутых за ненадобностью. Туда Финкелю не добраться, тот завал ему не по силам, что обижает и раздражает сверх меры.
— Не смотри в ту сторону, — бурчит сердито. — Не надо!
И они проходят, отвернув головы.
Катит мимо машина для сбора мусора. Шофер гудит, их приветствуя, мужчины в спецовках, пристроившись сзади, кричат напористо:
— Давай к нам! На подмогу!
Уносятся вдаль, словно на запятках кареты, ловкие, ладные, выпевают под шум колес: «Из окон корочкой несет поджаристой, за занавесками — мельканье рук…»
— «…здесь остановки нет, — продолжает Финкель, загрустив без причины, — а мне пожалуйста…»
Встают у распахнутых дверей.
Смотрят завистливо.
Автомобили на подъемниках. Коробки с запасными частями. Инструменты на стене в строгом порядке. Пошумливает с отсечками насос, нагнетая сжатый воздух. Погуживает вентилятор. Работают несуетливо Йоси, Узи и Рафи с уважением к себе и к своим клиентам. Видно, что свыклись с давних времен, обо всем переговорили, без слов понимают друг друга.
Финкеля называют почтительно: доктор.
— Доктор, когда купишь машину? Мы бы ее чинили. Со скидкой.
— Я не доктор, — отвечает в который раз. — И машины у меня не будет.
— Для нас ты доктор. Чего не приходишь? Скучаем без тебя. Без друга твоего скучаем.
— А мы-то… — вспыхивает Ото-то. — Мы тоже!
Дергает Финкеля за руку, тянет за собой — не отказать:
— Пойдем. Купим. Как тогда.
Идут в магазин. Ото-то поторапливает:
— Йоси любит с маком. Узи — с яблоками. И я… С маком. Яблоками.
Возвращаются назад с пакетами, выкладывают содержимое на стол, устраиваются на продавленном диване, на клеенчатой его обивке, сидят столько, сколько сидится, пьют чай, едят булочки. С маком, яблоками, сладким заварным кремом.
У механиков нет перерыва. Йоси, Узи и Рафи подхватывают булочки на ходу, прихлебывают кофе.
— Доктор, — спрашивает Узи, колдуя над мотором. — Не обидно стареть?
— Когда как.
— Тебе немало лет, доктор. По виду не дашь.
— Я и сам не возьму.
Улыбается Йоси. Улыбаются Узи и Рафи.
— О чем мечтают на старости, доктор?
— О многом. О разном.
— И я, — бормочет Ото-то, во рту непрожеванная булочка. — О многом…
— Состариться на твой манер, доктор, — вот бы научил.
Высоченные потолки. Крашеные стены — белилами по кирпичу. Колышется флаг под вентилятором. Слышна музыка из запыленного музыкального агрегата.
— Не уважаешь восточные мелодии, доктор.
— Уважаю. Только тихие.
Финкелю хорошо с ними. Приходит в гараж, пьет чай, слушает постукивания насоса, нагнетающего сжатый воздух.
— Доктор, ты многое повидал. Расскажи, не всё же в себе таить.
Откровение следует за откровением. И где? В гараже. На продавленном диване. За чаем с булочками. Рядом с Ото-то, который их подъедает.
— В детстве моем. Была передача на радио. Про белого пуделя, которого захватили недобрые люди, а мальчик отправился его вызволять. В этом месте музыка нагнетала такой страх, что я отключал радио. Не раз слушал и всегда прерывал, чтобы включить заново, когда мальчик убегал с пуделем и я радовался…
Изумляется на виду у всех:
— Надо же! Пережили голод, войну с бомбежками, а передача пугала…
Кивают с пониманием Узи и Рафи. Интересуется Йоси:
— Что с идеалами, доктор? Из тех, из прежних?
— Кое-какие сохранились. Но не все, нет, не все.
Молчит. Вздыхает. Ерошит в раздумье волосы:
— Перестаю доверять себе. Накопленному опыту. Убеждениям с привычками. И не измениться уже, мир не изменить по своим представлениям — к счастью, быть может.
— Кому тогда доверять, доктор, если не себе?
— Этого я не знаю.
Узи у них мыслитель — всякому известно. Узи произносит с натугой, отворачивая прикипевшую гайку:
— Тебе никто не нужен, доктор. Так не годится. Всех отбросишь, с кем останешься?
— Мне нужны многие.
— На расстоянии, доктор. На расстоянии.
Думает. Сразу не соглашается:
— Это так и это не так…
Мир Финкеля, привычный, обжитой, покрывается трещинками наподобие фарфоровой чашки, доставшейся по наследству. Его дед родился при конной тяге и дожил до машин-паровозов. Его отец пользовался трамваями-автобусами, к которым привык без труда. Дожить бы свой век с вертолетами-самолетами, но эти, но электронные чудища, мельчающие и мельчающие, стремительно заползающие в дом, в карман, в ухо, разбухающие от неисчислимых сведений, — как к ним приноровиться?
Огорчается ликующий старик, неспособный угнаться за технологическим буйством; сокрушается старик опечаленный, за уши втянутый в иное столетие: «Это не мой век! Не мой!..» До многого он, конечно, не доживет, но и без того придумано сверх меры. Собирают нечто электронное, память которого поначалу пуста. Голый мозг без единого понятия, даже еще не дурачок. Кто способен выучить его? Кому довериться?..
Добром не заканчивается многое, что начиналось добром. Знакомятся на экране, встречаются на экране — скоро появится электронная семейная жизнь по переписке, без прикосновений души и тела, без томления, стона обладания. Ответила бы мама Кира, сладко потягиваясь, блузка затрещит на могучей груди: «Господи, хорошо-то станет! Close — и нет его. Open — и выбирай любого…» Ответил бы папа Додик, снисходительно поглядывая на дедушку: «То ли еще будет…»
Старый человек бредет стороной по рыжему гравию, дохаживая дни свои.
На шее провисает ключ на шнурке — приметой его забывчивости.
На лице проступают годы — узника биографии.
Зубы стальные. Щеки проваленные. Морщины иссечены жгучими ветрами. Голова опущена, руки обвисают, линялые носки в цветную полоску выглядывают из сандалет, стираная ковбойка с засученными рукавами выдает место прежнего обитания.