— Дед-еврей? — поинтересуется Финкель.
Фыркнет:
— Дурной, что ли?.. То другой дед, с другой бабкой.
На той стороне улицы остановится автобус.
Пошагает через дорогу солдат-великан с тяжеленным рюкзаком и автоматом. С ним девочка по плечо солдату, тоже с автоматом, с рюкзаком.
— Здорово, батя! Это Эсти.
— Митя, — потерянно скажет мужичок, не обращая внимания на его подругу. — Сестричка у тебя…
— Не боись, батя, — ответит Митя. — Прокормим.
И поведет девочку Эсти в родительский дом. В обнимку. Шаг в шаг.
— Парень у меня… — вяло погордится мужичок. — Ну и парень. Таких тут не бывало…
На входе в автобусную станцию его остановит охранник. Скажет, вглядываясь:
— Неважно выглядишь, старый человек. Скажем иначе: плохо, дед, смотришься.
Голова тяжела.
Глухота в ушах.
Сердце не унять.
Пульс зачастит за допустимые пределы, и Финкель сползет прилюдно на плиточный, ногами затертый пол. «Не так это делается, не так! — возмутится ликующий старик. — Добейся того, чтобы тебя запомнили. Гордым и удачливым». — «Чтобы не стыдились за тебя», — буркнет старик опечаленный, отпихивая сожителя.
Его повезут на каталке. С сиреной прокатят по городу. Уложат в кровать и обтыкают шприцами.
— Ото-то, — скажут. — Ото-то… К тому идет.
— Сок принести? — засуматошится мама Кира. — Яблочный ему можно?..
— Коньячку, — добавит папа Додик. — Коньячку бы ему…
— Всё, — скажут, — несите. Что успеете.
Оглядит в палате престарелый люд, собратьев по боли, засипит нестойким фальцетом: «На каком возрасте вы остановились?» Старики переглянутся в недоумении, один, самый догадливый, ответит: «Мне сорок. Всё еще сорок. Порой тридцать семь». — «Господи! — подумает Детеныш-Финкель. — Как они меня переросли…»
Из соседней палаты понесутся стоны взахлеб, всхлипы-оханья: смерть встанет у изголовья, тронет и отойдет к другой кровати, передумает — вернется обратно, а Финкель будет лежать, распластанный на матраце, улыбчивый и стеснительный, словно займет это место не по праву-страданиям. Вот бы воротиться домой, лечь в свою постель, потянуться в истоме, заурчать в неге: «Здравствуй, моя подушечка! Здравствуй, одеяло! Простыня, наволочка, тапочки мои, как я без вас тосковал!..»
— Что вы ощущаете? — спросят участливо на обходе.
— Себя ощущаю. Но мало.
Завтра не придет к нему. Послезавтра. Не ощутит над собой руки охраняющей, что сопровождала его, перста указующего: «Туда тебе. Теперь туда…» День разложится на простые числа, которые не с кем делить на свете, проступит внутреннее выражение лица, скрытое от непосвященных, на беленом потолке палаты проглянет: «Оживляем, но в меру. Оздоровляем, но частично. Излечиваем, но не всякого».
Проскользнет по коридору неприметный мужчина, предложит обеспокоенным родственникам визитную карточку — немалый на нее спрос: «Shur, Cogan and Со. Большой выбор памятников. Изготовление и установка. Перевод дней рождения и смерти на еврейское летосчисление. Shur and Cogan — это проверено».
Проявится некто в белом, с лица строг: не врач-санитар, не ангел, не Самый Главный Сочинитель.
— Встань, Финкель.
Встанет.
— Приступая, переступай.
Переступит.
— Иди.
Пойдет.
Не все болезни следует лечить, и в конечный свой час он сбежит из палаты.
Заблажит вослед медицинский персонал:
— Эй! Ты куда собрался?
— Отправляюсь туда, куда надобность указывает.
— А точнее?
— Синий дым Китая. Считайте, что уже взлетаю.
— У тебя и билета нет.
— Я без билета.
— Чемодана с вещами.
— Я без вещей.
— Не попрощавшись?
— Прощался — вы не заметили.
— Не оставив записки, послания, намека?
— Намекал — вы нелюбопытны…
И вот он уже на пути в аэропорт.
На выезде из города движение замедлится. Неспешно покатит черный катафалк, за ним, длинным хвостом, машины со скорбящими. «Ребенка… — шелохнутся пассажиры. — Ребеночка хоронят… Которого взрывом… Среди прочих… Да воздастся злодеям по мере их злодейства…»
Процессия свернет к кладбищу, движение убыстрится. Автобус закрутится по серпантину, покажутся через долину дома с красными черепицами, среди которых запрячется и его крыша. Бросит из окна монету, бросит другую, — поможет ли это с возвращением?..
Не угадать заранее.
Примостятся в автобусе, на заднем сиденье, оранжевые карлики Риш и Руш, возвращаясь на озеро Ньяса, в глубины Африки, озабоченно покачают головами: «Что-то у вас не так…» Птицы устремятся вослед, шахруры, снуниты, зарзиры и нахлиэли, суматошно взмахивая крыльями, призывая вернуться:
— Шув, Пинкель… Шу-уу-ув…
Аэропорт откроется по всем направлениям, мыслимым и немыслимым. На табло появится перечень заманчивых мест, в которых стоит побывать: Осло, Чикаго, Марсель, Касабланка, Синий дым Китая… «Отлетающие души! — оповестят по радио. — Подготовьте медицинские документы, подтверждающие право на взлет».
Место встреч и место расставаний.
Потерь и приобретений.
Затаится в кафе, в дальнем его углу, некрупный старичок, отживший свое, нехотя распробует бутерброд с сыром, разглядит на витрине рекламу нового диска: «Сто и одна мелодия! Вслушайся, пока жив».
Туалетный служитель покатит мимо тележку с тряпками, щетками, рулонами туалетной бумаги, помашет приветливо, но не остановится, нет, он не остановится. Сгорбится неподалеку мужчина: глаза измученные от бессонных ночей, в чашке остывший кофе. К чему бы это? К тому, что очередной сюжет прибьется напоследок бездомной собакой, почуяв доброту случайного прохожего.
Мужчина спросит:
— Ждешь?
— Жду. Свой рейс.
Подсядет к нему:
— Можно я тебе расскажу?
Не выговориться случайному попутчику под стук вагонных колес: нет здесь дальних поездов, а в ближних не успеешь разговориться.
— Можно, — разрешит старичок.
— История печальная. Испортит настроение.
— Ничего. Я привык.
Потрет лоб. Прикроет глаза. Пальцы у него задрожат, задрожит чашка в руке, что насторожит бывшего сочинителя.
— Ее отец сбежал из семьи, когда была крохотной. Сбежал в Австралию, навсегда, и вдруг объявился после нашей свадьбы. Сразу после свадьбы. Позвал в Мельбурн, прислал билет, и она полетела. «Ты его не узнаешь». — «Узнаю, — радовалась. — Я узнаю…»
Этому человеку нужен терпеливый слушатель, проявляющий повышенную заинтересованность, — старичок ее проявит.
— Встречаешь?
Помолчит. Сморгнет замедленно, нервный тик в углу рта:
— Встречаю. Второй уже месяц…
Известно по опыту: сюжеты торопить не надо. Стоит дождаться откровения, которое неминуемо.
— Ты хорошо слушаешь, а это такая редкость! Тебе я скажу… Самолет падал с высоты. Не падал — планировал… В кармане у мужчины нашли блокнот, куда он успел написать: «Благодарю жену и детей за наши счастливые годы…»
Пальцы задрожат сильнее. Кофе прольется на стол.
— Не было у нас счастливых лет. Были недели… — Вскочит со стула: — Глупец! Недоумок! Зачем отпустил одну? Полетели бы вместе…
— Поверь мне, — скажет старичок. — Нет на тебе вины. Она была счастлива. Вышла замуж за любимого человека, летела к отцу. И погибла счастливой, всякому бы так.
Закричит шепотом:
— Есть! Есть вина!..
Убежит. Вернется. Вглядится пристально, глазами в глаза:
— Кругом соблазны, грязь, фальшь кругом и обман. Ее забрали, чистую, невинную, чтобы не загрязнила душу… Но меня-то, меня зачем оставили?..
Не пойти в аптеку, не попросить таблетку, чтобы обезболило, обезволило, обеспамятило, — душу измученную не утишить. Зависнет во снах самолет, громадный, на полнеба, неспешно теряющий высоту, — младенца протянут через иллюминатор, грудного младенца с соской во рту, которого не уберечь…
Вновь прокричат по радио: «Завершается посадка отлетающих душ! Гражданин Финкель, вас ожидают в полосе отчуждения, накопитель номер семь».
У выхода на поле пристроится Фолкнер-Хемингуэй, на голове берет, в зубах трубка:
— Идите уже, не затягивайте сюжет, его занимательность. Ну и герой достался!
Добавит обидчиво:
— Я не ваш писатель. Мне ли не знать?
Финкель ответит:
— Писатель — ладно. Можно еще перетерпеть. Вы не мой человек.
Его сфотографируют у трапа самолета. Встанет лицом к остающимся, рука поднята для приветствия, раскрытая ладонь: «Скажу честно: вы меня не очаровали. Я свое отлетал, а вы не попробовали, даже не подумали о том в суете забав. Не хотите знать. Не желаете видеть. Чувствовать чтобы в меру. Сочувствовать — никому. Счастливые люди, что же вас так обузило?» — «Тебя это ёжит? — откликнутся небрежно. — Не наводи уныние, Финкель, нас это не ёжит».
Фотографию сотрут за ненадобностью.
Чем же оно продолжится? Тем и продолжится. На табло промелькнет список отлетающих душ, мгновением, миганием глаза, и среди прочих: «Finkel, 17.24, on time», что означает «Финкель, 17.24, вовремя». Путь завершить свой, не чужой, пасть смертью славных с полными горстями впечатлений, записать по прежней привычке, — но будет ли напоследок бумага, карандаш-чернила? «Очередь эта куда?» — «Очередь эта на тот свет». Тот свет — не этот свет, там и понятия иные, иной цвет. Заботы? Неосязаемы. Соблазны? Неприкасаемы. «Вы последний?» — «За мной женщина занимала. Но она отошла». — «В мир иной?» — «Можно так сказать…»
Расставание с планетой — плач, благодарность, упрек, досада на невосполнимое. «В далекий край товарищ улетает. Родные ветры вслед за ним летят…» А вот и последнее слово, которое не стыдно выложить на бумагу, подготовленное загодя, подобно савану у запасливой старушки:
— Обо мне не горюйте. И не устраивайте черствые поминки, когда сказано-переговорено, слова пустые, избитые. Прожиты годы, временами осмысленные, в меру озаренные, с войной, что не зацепила, в мире, который мог быть пригляднее. Дышите без меня, только не забывайте, перескажите детям вашим: жизнь — это последний шанс стать счастливым.