Если вечером 53-го года снег почти не падал и была та самая звездная «ночь перед Рождеством», то в 2 часа ночи 54-го года, когда мы вышли на улицу, он, что называется, валил.
Было тепло и тихо. Мы шли вдвоем под снегом через пустой плац. Я думал о том, что Алеша сейчас пересекает озеро, и о том, что если до утра будет такой снег, то завтра с подъема все училище начнет чистить плац деревянными лопатами, а послезавтра, если опять же снег не перестанет, нас повезут очищать от заносов железнодорожные пути. «С Новым годом», – сказал, проходя мимо, разводящий, за которым следовала смена караула в тулупах, засыпанных снегом. В двенадцать их поставили, в два сменили.
Отдельные записи
Моему отцу нравилось рисовать снег на закате, весной. Вернее, он писал, красками, на холсте, и все время: снег, закат, желтизну неба, розовый снег по берегам освобожденной ото льда реки и ее темную воду, еще более темную между снежных берегов, мост, низкий, деревянный, и деревья, тоже весенние, темные, на желтизне неба, но это (я знаю) – март, долгий месяц, спокойный, с электричками, пригородом, пивом на платформах – поворот кружки вслед уходящему поезду, и смотреть через окно пивной, как мелькают вагоны, сплошной, все убыстряющийся ряд стекол, полосой, уходящей вправо, лица за ними, смазанные, пиво бочковое, дуть на пену, доставая ту самую желтизну, пиво чудесное, холодное, еще зима, ехать никуда не надо – и пошли пешком, по берегу, через мост, с газетами, купленными на платформе, не открывать их, не читать – все после, потом, в постели, со светом, при электрическом свете, но, однако, имея еще и естественное освещение за окном, голубоватое, весеннее, такое весенне-апрельское, что мне становится страшно за себя, я помню все эти освещения, улицы, фонари, горящие при естественном освещении, чудесно все, мягкое освещение, сумасшедшее небо, воздух, кинотеатры, толпа, идущая навстречу, и за мной толпа, апрель.
Давно это было. Еще война не кончилась, а было это весною 1944 года. Год еще до конца войны, не так чтоб ровно, но год.
Лежал в госпитале старший лейтенант. Рука у него была перебита, но заживала уже, и надоело ему смертельно в госпитале лежать.
Госпиталь этот находился на горе, а под ним, ниже, был стадион.
Звали старшего лейтенанта Виктором. Вот он на этой горе, над стадионом, проводил свое свободное время, а времени у него было бесконечно много.
Книжки он читал, на город этот, разрушенный, смотрел. Спал.
А если было настроение, спускался вниз.
Там была пивная, закусочная, столовая – все вместе.
Собирались там ребята из госпиталя, потому что ближе такого места не было.
Вот, было самое близкое, ниже горы.
Там продавали бочковое пиво, водку, там картошку отварную делали, селедка была – бедно было, но хорошо.
Однажды Виктор спустился вниз, вот в эту столовку-пивную.
Сел в угол, руку свою поудобнее положил. Подошла к нему официантка. Клавой ее звали. Она уже знала, что ему принести. Принесла две кружки пива, водки стакан и заесть чего-то.
Виктор медленно выпил пиво, поглядывая сквозь дым на своих, из госпиталя, – только он в гимнастерке был, да и по форме, и даже был у него привинчен орден Красной Звезды и медаль за Сталинград. А ребята были в халатах – байковых, синих.
И на костылях. И шумно они себя вели, что Виктору не нравилось, потому что за войну трепались, а он этого не любил, хотя ребят этих понимал. А было тогда Виктору 32 года, а ребятам этим и того меньше.
Вот из-за бочек пивных появился мальчишка, было ему лет десять.
Был на нем ватник, хотя весна, и ботинки солдатские, а у ватника рукава подвернуты были.
Виктор его и раньше видел, но сегодня, через дым и говор неразборчивый, увидел – мальчик номер свой готовил. Оглядываясь… Зрителей искал.
И запел, затанцевал:
Славное море, священный Байкал,
славный корабль, омулевая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
молодцу плыть недалечко.
Долго я рабские цепи носил,
долго страдал я в горах Акатуя,
добрый товарищ бежать пособил,
ожил я, волю почуя.
Это было, конечно, вступлением…
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет…
И тут он неожиданно выдал чечетку – взамен невеселых этих стихов. Виктор позвал его, не словом, так, рукой махнул – сядь, посиди.
И мальчишка сел, и дышал он легко – молодой еще, а лицо – голодное, глаза голодные блестят.
– Клава! – позвал Виктор. – Слышь, Клава…
– Вам чего? – спросила Клава. – Повторить?
– У тебя пожрать есть что-нибудь? – спросил Виктор. – Ну, сама знаешь…
Мальчишка ел неспешно, нежадно. Виктор на него смотрел.
– Ты где живешь? – спросил Виктор.
– Да здесь я живу, – сказал мальчишка. – Здесь…
– Зовут-то тебя как?
– Лешей.
– Ты… ешь, не разговаривай… Ешь…
– Ем я…
Когда они поели, Виктор позвал Клаву.
Клава подошла.
– Он у тебя за бочками ночует? – спросил Виктор. – За бочками? И пританцовывает тут?
– А куда его девать? – очень просто сказала Клава. – Он тут в тепле и сыт.
Леша внимательно, но сонно уже от еды смотрел и на Клаву, и на Виктора.
– Ну покажи, где ты, Леша, ночуешь, – сказал Виктор. – Покажи.
– А пожалуйста! – охотно сказал Леша. – А ради бога!
– Ну покажи, где живешь, – сказал Виктор. – В гости, что ли, пригласи.
– Дядя, не надо…
– Бочек стесняешься?..
– Нет…
– А чего?
– Да вы не беспокойтесь… Да вы не огорчайтесь… – Мальчишка доел. – И никто не узнает, где могилка моя…
– Стоп! – Виктор схватил его за рукав. – Поди.
Бочек во дворе было много. Дело весеннее, переночевать можно. Клава ушла, они остались двое. Леша и Виктор.
– Ты палку какую можешь достать? – спросил Виктор.
– А вам зачем?
– Ну достань палку. Раз уж ты тут живешь.
– Дядя, я палку достану, но мне тут жить.
– Тут… – сказал Виктор. – Тут…
Ломать, крушить – легче, чем строить.
Виктор взял лом и начал крушить эти бочки. Леша смеялся, садился на траву, на доски, а Виктор бил бочки ломом, одной рукой, поскольку другая была раненая и не работала.
А бочки летели. Обручи на них вздрагивали, летели они.
Он вывел его за руку из пивной. Парень не сопротивлялся.
– У меня будешь жить, – сказал Виктор.
– Это если я захочу…
– А я тебя и спрашивать не буду.
Он его и не спрашивал. Они поднялись вместе на гору, к госпиталю. Там была дырка в заборе. Виктор его подтолкнул к дырке этой.
Палата была пуста, уже вечерело. Койки были свободны. Один, переломанный, на вытяжении лежал. Остальные смылись, потому что в коридоре показывали кино.
Туда всех раненых, неходячих, на тележках свозили.
Показывали «Два бойца».
…Дети войны.
Она, война эта, останется и пребудет до конца дней, и дети ваши, не видевшие ничего, все равно вашими глазами будут смотреть на мир этот, мир – праздничный, зеленый, глазами остриженного наголо подростка около разрытой общей могилы, куда опустили маму его, братьев его, одногодков его…
Доска объявлений.
К ней в беспорядке приколоты кусочки бумаги.
Кривые, дрожащие буквы…
Буквы укладываются в слова.
Верните будильник людям из общежития!
Потерял штаны в библиотеке. Не смешно.
Штаны – спортивные.
У кого есть совесть – передайте на 1-й актерский.
В самом низу – листок, вырванный из тетради. Он обрамлен неровной чернильной рамкой, вроде траурной. Делали ее от руки и второпях:
Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни
ШПАЛИКОВ ГЕННАДИЙ
Его тело лежит в Большом просмотровом зале.
Вход строго по студенческим билетам.
Доступ в 6 час., вынос тела – в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!
Возле доски объявлений – несколько человек. Они что-то жуют. Голоса – совсем спокойные:
– Как это его угораздило?
– Говорят, повесился.
– Повесился?
– Ага, в уборной.
– Не кинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?!.
Затемнение. Лестница перед просмотровым залом.
Толпятся люди с папками и портфелями.
Приглушенный говор.
Изредка поглядывают на часы – ждут.
К двери протискивается женщина. Она холодно смотрит перед собой и повторяет:
– Зря вы тут стоите, никого не пущу…
Это Колодяжная.
Она привычно думает, что все собрались ради ее просмотра. Ждет, что сейчас польются умоляющие слова, на которые она кратко и сильно ответит: «Нет!»
Но все молчат.
– Почему закрыт зал? Не срывайте просмотр по зарубежному кино!
– Понимаете, человек умер…
– Это его дело, а у меня – расписание.
– Жаль беднягу – он не знал вашего расписания.
– Это меня мало интересует. Принесите справку с подписью Грошева и пожалуйста – устраивайте здесь хоть крематорий. Я буду только рада.
Она решительно открывает дверь и замирает на пороге.
– Да… Печально, ну что поделаешь – не будем терять время. Пошли в малый зал.
Кучкой стоят сценаристы первого курса. Их печальные и мужественные лица как будто говорят: «Вот какие мы. Что нам смерть – раз-два и повесился. На то мы и писатели».
Впечатление такое, что каждый пришел на собственные похороны. Как всегда, первым высказался Вл. Злотверов с присущей ему твердостью и категоричностью.