Я люблю вас, мамочка.
Антуан
Письмо Х.
[Алжир, 10 января 1944 г.]
Разговор с женщиной, доставившей письмо. Любопытно. Но я предпочел бы ограничиться знакомством с ее почерком. Я, я, я – это чересчур утомительно. И, изо всех видов, «я» особенно отвратительное – я ему заявила. Она заявила президенту, королю, жандарму, полковнику, пожарнику, дворнику.
Она храбра. Такие вот заносчивые люди, как правило, храбры. Храбры из вызова. Она бросает вызов королю, президенту, жандарму, полковнику, пожарнику, дворнику. Алжир она находит невыносимым, и тут она права. Но она считает невыносимыми американцев, японцев, монакцев, беррийцев, негров, индейцев, индусов, русских, немцев, марсиан, канаков.
И притом всех их она ставила на место, всех сажала в лужу. Господи, как она бывает утомительна!
Вне всякого сомнения, она оказала Сопротивлению серьезные услуги. Люди подобного типа могут вызывающе пронести коротковолновый передатчик под носом у гестапо. А женщины вроде нее наделены чисто мужской смелостью. То, что она делает, возможно, и весьма полезно, но в ее рассказах нет ничего интересного. С горечью она распространяется об обиде, которую ей нанесли, не приняв во внимание ее информацию. Она сообщала в Англию о результатах бомбежки мостов. И вот они там прислушивались не к ней. Они, дескать, доверяют лишь тем, кто, выслуживаясь, преувеличивает и сообщает, что все разрушено, даже если все целехонько. У нее есть этому доказательства… сотни идиотских доказательств. Но существует такая штука, которая называется аэрофотосъемка. Каждая бомбардировка сопровождается аэрофотосъемкой, и на этих фотографиях можно буквально сосчитать, сколько болтов недосчитывает мост. Четкость неимоверная! Это куда верней, чем отправлять пешим ходом разведчика, да к тому же и быстрее. Так что они там не слушают ни ее, ни ее соперниц, а спокойненько делают стереоскопические монтажи из аэрофотоснимков.
Славная девушка? В чем-то – несомненно. Но, безусловно, утомительная. Ноль.
Нынешний вечер – сплошная черная ярость. Но завтра он превратится в уныние. А сегодняшняя ярость оттого, что все мои труды последнего месяца, как я и предполагал, кончились ничем. Генерал д’Астье де ла Вижери[212] сделался моим ходатаем, Буска[213] (который отнюдь не герой) согласился поставить еще раз, но уже под новым углом вопрос о моей поездке в Англию Дело таинственным образом затянулось. И тем не менее! Все казалось таким простым, ясным, нужным.
И вот сегодня вечером мне позвонил начальник отдела заграничных миссий полковник Эскарра:
– Понимаете… в следующий раз, под другим углом… во можно…
– Что, не прошло?
– Шеф…
– Понятно. Вето?
Глухая стена. (…)
Вина моя все та же: я утверждал в Соединенных Штатах, что можно быть хорошим французом, настроенным антигермански, антинацистски, и не считать голлистскую партию будущим правительством Франции. Да, в сущности, проблема эта нелепа. Решать будет Франция. За границей можно служить Франции, но не управлять ею. Голлизм должен стать оружием в борьбе, должен поставить себя на службу Франции. Но они негодуют, когда им говоришь это. Три года я здесь от них только и слышу о будущем правительстве Франции. Но я никогда не предам свою сущность. Франция – не Виши, но Франция – и не Алжир. Франция – в подполье. И если ей так хочется, пусть отдает себя алжирцам. Но они не имеют на это никакого права!
Я абсолютно уверен, что она выберет их. Из ненависти к вишистской мерзости. И по незнанию их сути. Вот бедствия времени, когда отсутствует всякая информация. Террора не избежать. И расстреливать при этом терроре будут во имя неписаного Корана. Худшего из всех.
Но я не поставил на службу им огромное влияние (по их мнению), которым пользуюсь. Я больше всех ответствен за их неудачу в Соединенных Штатах! Только из-за меня они до сих пор не в правительстве! Смешно до невозможности!
Ничего себе формирование политических пристрастий! Мне это безумно льстит…
Но этим и объясняется тяжесть досье, пухнущих у меня над головой. Великолепная находка для них! Тошнит.
Сюда прибыла большая партия книг из Соединенных Штатов. Только моих нет в продаже. Я зачумленный… Ну и ладно, плевать мне на это.
Письмо Ж. Пелисье, подсунутое ему ночью под дверь
[Алжир, 10 января 1944 г.]
Старина, я ложусь поздно, потому что всегда мог работать только ночью, и, хотя мне требуется в среднем часов семь сна, мне нипочем встать в 4, 5, 6, 7, 8, 9 утра… и вообще проснуться в любое время. Нипочем мне это и по той причине, что, если по телефону ничего срочного не сообщат, я тут же засну опять.
При той нелепой жизни, какой вынуждает меня жить г-н Летроке, я, вполне естественно, предпочитаю писать по ночам (днем из-за шума и суеты я это делать не могу), а утром спать, что лучше, чем бездельничать. Тем не менее, я в любое время в распоряжении каждого, кому нужен, и мне будет крайне неудобно, если обо мне пойдут слухи, будто я прошу не беспокоить меня по утрам.
Это и случилось сегодня, так как вы из дружеских чувств решили оберечь мой сон. На коленях умоляю вас не обращать внимания на то, что я сплю. (Это примерно то же, что для вас вызов в больницу.) Если вы еще не встали, я пойду звонить в кабинет или гостиную и нисколько вас не потревожу. Поймите, я предпочитаю не спать шесть ночей подряд, чем дать кому-нибудь возможность подумать (особенно имея в виду мою профессию), будто я не разрешаю тревожить себя до десяти утра. Я из-за этого выгляжу этакой смешной барынькой. Будите меня без каких бы то ни было угрызений совести, даже если я только что лег. Моя работа по ночам не касается моих корреспондентов. Заранее благодарю.
Письмо Ивонне де Летранж[214]
[февраль 1944 г.]
Ивонна, дорогая, как мне тебя не хватает! Мне так много нужно тебе сказать, так много! И очень хотелось бы знать, что ты делаешь, как поживаешь, о чем думаешь в эту эпоху вавилонского столпотворения, когда все языки утратили смысл.
Может быть, там, где ты, все на удивление здраво – и направленность мыслей, и направленность чувств, но тут, где пребываю я, – стоячая лужа. И лягушки распевают оперу. Если у нас повсюду так, можно отчаяться в жизни.
У меня потребность восстановить человеческое доверие. Я ненавижу политику. Ненавижу сухие и ложные идеи. Мне так необходимо все пересмотреть заново, исходя единственно из сущности. Жить дружбой, домом, садом…
Я пытаюсь делать, как лучше. Ты это знаешь.
Обнимаю тебя изо всех сил.
Антуан
Письмо Льюису Галантьеру
[май 1944 г.]
Дорогой, дорогой Льюис,
После нескольких полетов над Францией ваши соотечественники сочли меня чересчур старым, чтобы летать на большой высоте. И я сидел без дела. Однако благодаря любезности американского генерала Эйкера, согласившегося сделать для меня исключение, я вновь восстановлен в качестве пилота Лайтнинга П-38. Скорость этого самолета превышает как-никак восемьсот километров в час. А я вне всяких сомнений – старейший среди союзнических и неприятельских летчиков! В сорок четыре года я все еще, как юноша, летаю со скоростью восемьсот километров в час на высоте тридцать пять тысяч футов!
Джон Филипс, репортер Лайф, только что сделал репортаж о нашей эскадрилье. Он представил его как продолжение Flight to Arras. Не согласитесь ли вы, так много сделавший для успеха этой книжечки, оказать мне огромную любезность и перевести не то пять, не то шесть страниц ответов на вопросы? Это доставило бы мне огромную радость.
Дорогой Льюис, в такой дали от всех вас я превращаюсь в старика. Но я тысячу раз предпочитаю свое нынешнее положение алжирской помойке. Гнуснее этого мне уже ничего не увидеть. Зато французская армия (не политика) совершенно великолепна.
Дорогой Льюис, обнимаю вас и всех, кто вокруг вас.
Ваш Сент-Экс
Письмо г-же Франсуа де Роз[215]
[о. Сардиния, май 1944 г.]
Благодарю вас, дорогая Ивонна, за многое-многое. Не могу даже сказать за что (то, что идет в счет, незримо…), и, тем не менее, раз мне хочется вас поблагодарить, значит, у меня есть для этого основания.
Впрочем, это все неважно. Саду не говорят спасибо. А я всегда делил человечество на две части. Есть люди-сады и люди-дома. Эти всюду таскают с собой свой дом, и ты задыхаешься в их четырех стенах. Приходится с ними болтать, чтобы разрушить молчание. Молчание в домах тягостно.
А вот в садах гуляют. Там можно молчать и дышать воздухом. Там себя чувствуешь непринужденно. И счастливые находки сами возникают перед тобой. Не надо ничего искать. Вот бабочка, вот жук, вот светлячок. О цивилизации светлячков ничего не известно. Об этом можно поразмышлять. У жука такой вид, словно он знает, куда направляется. Он очень спешит. Это поразительно, и об этом тоже можно поразмышлять. Бабочка. Когда она садится на большой цветок, говоришь себе: для нее это – словно она на качающейся террасе висячих садов Вавилона… А потом замечаешь первые звезды и – замолкаешь.
Нет, я вовсе не благодарю вас. Вы такая, какая есть. Просто мне захотелось еще раз у вас прогуляться.
И еще я подумал вот о чем. Существуют люди-шоссе и люди-тропинки. Люди-шоссе наводят на меня скуку. Мне скучны щебенка и километровые столбы. У людей-шоссе четко определенная цель. Барыш, амбиции. А вдоль тропинки вместо километровых столбов орешник. Бредешь по ней и щелкаешь орехи. Ты на ней для того, чтобы просто-напросто быть на ней.
И шагаешь для того, чтобы идти по ней, а не куда-то, куда тебе необходимо. А от километрового столба ждать совершенно нечего…