– Сталина, – угрюмо пошутил Ганышев.
– Тебя самого! – огрызнулась Марина, причем, было не вполне ясно, к кому из двоих она обращается.
– Почему бы и нет, – сказал Хомяк. – Представьте, как Он рождается, маленький, беспомощный, от обычной земной матери. Он ничего не понимает, начинает жить младенцем, но продолжает творить этот мир, потому что не может остановиться, потому что не может быть в двух местах одновременно…
– А как же триединство? – возмутилась Марина.
– Триединство – это миф, вернее, это и есть – триединство. Он просто стал жить и творить мир. Посмотрит на небо и подумает: вот сейчас пролетит птица… И птица действительно летит… Он, конечно, делает это несознательно, то есть, тот человек, который родился и растет, и по мере своего роста все больше догадывается, что он – Бог, именно потому, что в мире как раз происходит то, что Он представляет. В тот раз Он догадался, когда Ему было лет двенадцать, и потерялся в храме, и сидел там три дня, слушая учителей, а сейчас Он может прожить всю жизнь, стать художником, инженером, неудачником, и так и не узнать, что Он – Бог.
– Ты просто Его не любишь, – раздраженно сказала Марина. – Я поняла: ты веруешь, но не любишь.
– А за что Его любить, если Он принес столько несчастья, причем, Сам Себе, поскольку неосознанно Сам все это и создал, и еще неизвестно, сколько Ему еще придется перенести, – сказал Хомяк, подмигнув Ганышеву, причем, опять было не ясно, о ком идет речь, о Хомяке или о Ганышеве, то есть, действительно, пытаясь сохранить видимость, будто ничего не произошло, Хомяк хочет показать Ганышеву, как трудно спорить с женщиной, тем более, такой ортодоксалкой, или же он знает о том, что придется еще Ганышеву перенести в жизни…
Если справедливо последнее, то Хомяк и был тем, кто позвонил тогда ментам, и, говоря эти слова, он уже несколько дней, как сделал это, и ждал, когда Ганышева уберут, и мотив его поступка совершенно ясен: он знал, что его связь с матерью Ганышева рано или поздно обнаружится и тогда…
– В тебе просто нет ни капли души! – крикнула Марина.
– Что за вздор? Душа есть у каждого.
– Нет. Каждый рождается с душой, но у большинства людей она умирает еще в детстве, оставляя блуждать по свету пустое, как кукла, тело. Ты и есть это пустое тело, только ты сам об этом не догадываешься!
– Перестаньте ссориться, молодые люди, – примиренчески сказала Мария Романовна и добавила, полушутя:
– Это все от дьявола.
– Да нет же никакого дьявола, есть только Бог, – подумал Ганышев.
В гостиной воцарилась тишина. Было слышно, как тихо постанывает рояль: вероятно, какое-то крупное насекомое, проснувшись от тепла, теребило струны… Вдруг Ганышев увидел, что все молча смотрят на него, и понял, что слова эти он произнес не мысленно, а вслух.
– Пойдем, Марина, – негромко сказал он.
– А как же шампанское? – спросил хозяин.
– С сегодняшнего дня я бросила пить, – сказала Марина.
– И я что-то не очень… – промямлила Мария Романовна.
– Засуньте его себе в жопу, – подумал Ганышев, не спеша подошел к столу и медленно, в полной тишине глотая, один за другим опорожнил все четыре бокала, затем легко, спортивно подхватил нелепый Маринкин узел и вышел, ни на кого не взглянув и никому ничего не сказав.
Марина догнала его уже у калитки.
– Чтоб ты сгорела, – процедил Ганышев сквозь зубы.
– Кто – я?
– Да при чем тут ты? Милая, глупая девочка, ничего не понимающая в том, что происходит вокруг, музыка!
Ганышев в последний раз оглянулся на дом с мезонином, зная, что больше никогда в жизни не увидит его, и вся эта микровселенная, выстроившаяся здесь за десятилетия, вне времени – вдруг предстала перед ним, вроде небольшого огненного шара.
– Музыка… – задумчиво произнесла Марина. – Это не я, а как раз ты ничегошеньки не понимаешь. Почему, ты думаешь, я уезжаю в свою вонючую общагу?
– Так ты обо всем догадалась?
– Надо быть полным, слепым идиотом, чтобы не видеть. О, черт! Все это можно было понять гораздо раньше. Не завидую я тебе, Ганышев. Кажется, с тобой сейчас должно что-то такое произойти…
– Меня больше волнуешь ты.
– В каком смысле?
– Зачем тебе было убегать? Мало ли кто там кого водит, шампанское, осенний каннибализм…
– Да. Рояль действительно прекрасен, даже без крышки, о лучшем я и не мечтала. Но представь: дали бы тебе любимую работу, все условия, но при этом ты должен был жить вместе с ворами, убийцами, проститутками…
– Я и так с ними живу и работаю, – подумал Ганышев.
– В общем, я не могу оставаться в этом доме больше ни минуты. Странно, мне казалось, что ты меня понимаешь.
– Я понимаю, милая. Теперь, через полчаса, уже все понимаю. Просто я испытал какой-то шок и захромал мозгами. Кстати, вот и электричка. Сколько же можно кататься туда-сюда за один день!
В вагоне было холодно. Они тесно прижались друг к другу и со стороны выглядели любовниками. Поля и кустарники за окнами были сплошь занесены снегом, закруглены, словно облака. Пахло еловой хвоей.
– Где же мы теперь будем встречать Новый Год? – спросил Ганышев.
– Я в общаге, а ты… Какое мне дело?
– Что-то я опять ничего не понимаю. Разве мы будем порознь? Почему?
– Я не смогу тебе этого объяснить. Кажется, наступило время, когда мы с тобой очень долго будем порознь.
– Что случилось, любовь моя? Что я тебе сделал?
– Ничего.
– Тогда скажи, что я тебе не сделал?
– Ничего.
– Сука, стерва, мерзкая тварь! Каким же я был олухом!
– Ты им и остался. Только пожалуйста, не ругай подобными словами свою мать. Странно, что человек, так близко к сердцу принимающий свою любовь, презирает и ненавидит чужую. Насколько было бы все легче, если бы мы научились любить чужую любовь…
– Завтра я приду на службу, увижу там Хомяка, и что?
– Ничего. Вы оба притворитесь, будто ничего не произошло, как это с переменным успехом было уже отрепетировано… И жизнь твоя с матерью ничуть не изменится: она по-прежнему будет стирать, готовить, мыть, словом – выполнять обязанности твоей несуществующей жены. И лишь только я одна – выпала из этого порочного круга – навсегда. Слова ложь и смерть для меня едины. Еще вчера ночью я была живая, а уже сегодня утром – умерла.
– Не говори так.
– Я буду говорить именно так, как я этого хочу.
– Но…
– Молчи. Если ты скажешь хотя бы одно слово, я встану и перейду в другой вагон.
Пространство, разрезаемое электричкой, снова погружалось в сумерки, теперь вечерние. Как я ненавижу это быстрое, уже с середины московского октября, умирание дня! Слякоть, снежное крошево, холод и тьма, тьма… Насколько таинственнее, волшебнее – в то же время года – полная острых огней, сверкающая, теплая тьма Ялты, куда я лечу по следам трупа, дважды трупа, чтоб не разлучаться с милым трупом… Вот если бы у этого советского боинга отказали все четыре турбины или, скажем, отвалилось крыло, и мы посыпались, как труха из торбы, внезапно обняв необъятное, увидели землю, и в конце этого самого длинного, самого потрясающего пути наших жизней – поцеловали ее в щедрые снежные губы… Хорошо сказано, да…
– Знаешь что, – вдруг прервала молчание Марина. – Бог для меня – музыка, если музыка творит мир, значит, музыка – это Бог, и Тот, Кто Творит Музыку, творит мир. Я думаю, явление Господа нашего в мир уже состоялось, и оно длилось ровно семь лет и семь месяцев, и на сей раз Господь явился в образе Beatles. Они изменили музыку, изменили мир, следовательно, исполнили цель второго пришествия.
Ганышев хотел что-то сказать, но Марина жестом остановила его, и оставшуюся часть пути они снова были в молчаливом раздоре, и Ганышев думал о Beatles.
Каждый их новый альбом был целым направлением в музыке и порождал серии рок-групп. Бывало также, что какая-нибудь значительная группа, к примеру, «Песняры», целиком выходила из одной-единственной их песни, как из шинели Гоголя, в этом случае – из Let It Be, с ее развитием мелодии, гимнообразной вставкой, мажорной концовкой, а в тексте – от личного через общее – к самому себе космическому, то есть, к музыке, ну, прямо, чистый соцреализм и одновременно – католическая молитва, потому что Let It Be можно перевести просто-напросто как аминь.
Они распались, когда написали Abbey Road, так как стало совершенно ясно, что никакого нового направления эта дорога не даст, ибо в мире не было таких творцов, которые могли бы повторить подобное, а для Beatles было важным создавать музыку, а не альбомы… Выходит, что Бог тихо вошел в мир и незаметно его покинул.
Люди, выросшие на Beatles и как бы сотворенные ими, стали государственными деятелями, бизнесменами, литераторами, заправилами мафий, и по-настоящему эти люди разворачиваются только сейчас, в своем зрелом возрасте, то есть, новая эра Beatles только еще начинается…
Ганышев подумал, что если Бог существует в триединстве, то и здесь с Beatles все ясно: Леннон – отец, Маккартни – сын, Харрисон – святой дух… А вот кто такой Ринго? Во имя отца и сына и святого духа и ринго аминь – Let It Be? Ганышев стал думать о Ринго и ужаснулся: Ринго не писал песен, ему их дарили, поддерживая видимость, что каждый в группе – творец. Ринго стучал на ударных хорошо, но не более того, и был лишь аккомпаниатором. На месте Ринго вполне мог оказаться любой другой музыкант. Ринго – никто.
Значит, за две тысячи лет у Господа нашего появилась какая-то новая, четвертая составляющая, и имя ей – Ринго… Что такое это ринго и символом чего оно является? Может быть, именно ринго творит в мире все насущное зло? Страшно…
Ганышев дотащил узел прямо до дверей общежития. Там они и прощались.
– Я позвоню тебе.
– Завтра?
– Не знаю. Мне надо побыть одной.
– Тогда, под праздник?
– Не знаю. Может быть даже – никогда.
Она стояла на две ступеньки выше и грустно улыбалась, глядя сверху. Ветер шевелил ее вол