Мрачная трапеза. Антропофагия в Средневековье [Литрес] — страница 30 из 43

Vita et miracula S. Willelmi Norwicensis). Формулировка обладает некоторыми новыми элементами, прежде всего распятием мальчика, которое, являясь эхом богоубийства, полагает основу машине обвинения, со временем получившую свою кодификацию[411].

Вместе с произведением распространяется убеждение, что убийство молодого Вильяма является частью длинной цепи ритуальных убийств, обреченных повторятся по случаю Пасхи, чтобы благоприятствовать возвращению евреев в Израиль. Пускает корни идея о том, что ответственность за жертвоприношения не должна ограничиваться непосредственно прямыми преступниками или одной общиной, но распространятся на весь еврейский народ[412].

Вплоть до первых десятилетий XIII века, однако, обвинения в распятии не включают в себя антропофагию и, в частности, гематофагию [потребление крови – прим. пер.]. Первое упоминание в позднее Средневековье о сборе крови появляется в связи с городом Фульда (прусская провинция Гессен-Нассау) между концом 1235 и 1236 годом, когда 34 евреям вменяется убийство некоторых детей и, как уточняют «Марбахские анналы» (итал. Annali Marbacensi), сбор крови в лекарственных целях[413]. Идея о том, что жидкость, полученная при убийстве младенцев, должна применяться в пищу, начинает распространяться именно в тот период: это демонстрирует точка зрения тех, кто защищает приговоренных, согласно которой потребление крови должно быть запрещено. Годом позже событий в Фульде, Фридрих II, скептически настроенный по отношению к подобным обвинениям, создает комиссию по расследованию, чтобы проверить их на достоверность, публикует в конце концов буллу, оправдывающую евреев в связи с библейским запретом на потребление крови[414].

Жалкие высказывания в защиту евреев и редкие правители, что напрасно пытались совладать с последующими убийствами, всегда подчеркивали важность этого запрета: ритуальная антропофагия – в виде гематофагии – составляла суть вопроса. Как показывают свидетельства, связанные со случаем Симонино из Тренто, сами приговоренные в ходе следствия, еще до применения пыток, упоминали библейский завет[415].

Инициатива Фридриха II, конечно, не была достаточной для того, чтобы противостоять обвинениям в жестокостях ритуальной антропофагии по отношению к евреям: обвинения в потреблении крови распространились по местности, а с ними и волна насилия, неумолимо следующая за подозрениями и обвинениями. Само определение евхаристической доктрины – с ее благочестивыми практиками, верованиями и неотъемлемыми чудесами – способствовало консолидации некоторых предрассудков. Первым среди прочих было убеждение в том, что ненависть еврейского народа к Христу не иссякла после распятия и что они желали продолжать свои нападки, находя в осквернении Святых Даров евхаристии или в ритуальном жертвоприношении юных верующих, символически ассоциирующихся с Христом, самые эффективные формы для свершения своей мести и попытки снять с себя ношу наказаний за богоубийство. С этой точки зрения потребление крови крещенных младенцев евреями могло быть мотивировано желанием приобщиться к спасительным благам крови Христа, что, парадоксально, подразумевало полное принятие христианских истин.

Именно таким образом в век IV Латеранского собора всплывает на поверхность древнее обвинения в потреблении крови, которое тяготеет к слиянию с обвинением в ритуальном убийстве с осквернением облатки и с насилием над телом Христовым. Довесок в виде каннибализма и вампиризма к общей картине обвинения становится необходимым conditio sine qua non (рус. «условием, без которого не») для redemptio (рус. «оправдания/отпущения»). Если сначала обвинение в ритуальном убийстве заключалось в воспроизведении богоубийства, то с XIII века ритуал все больше описывается как потребление крови и тела (сердца) жертвы во время общей трапезы, то есть в качестве злобной имитации христианкой евхаристии. Начиная все с того же временного отрезка распространяется представление о том, что жидкости из тел юных замученных христиан, распятых, посаженных на кол и лишенных крови, могли бы быть полезными не только в ритуальных целях, но и чудотворно облегчить все то нагромождение болезней и ужасов, что веками досаждало запятнанным богоубийством иудеям. Таким образом, подвергнутые неясной переработке, отзвуки настоящих терапевтических практик переплетались вместе с стереотипами о них в жуткий узел гнусных обвинений, которые смешивались между собой и давали жизнь фантастическим обличительным конструкциям.

В XIV веке, с появлением бубонной чумы, интенсивность обличений повысилась: разразившийся кризис нуждался в козле отпущения, и кто, как не злобные мучители Христа, лучше всего подходил на эту роль?

Евреям вменяли умышленное распространение заразы, что должно было быть частью одного большого плана по истреблению христианства. Эти подозрения слились и смешались с обвинением в потреблении крови: яд, который евреи использовали для заражения колодцев и людей, был порой составлен из высушенной человеческой крови, трав, мочи и порошка из священных облаток; или же речь шла о смеси из христианских сердец и других ингредиентов, таких как пауки, жабы, ящерицы, человеческое мясо, и, как всегда, священной облатки. Черная Смерть утвердила в общественном представлении связь между еврейской культурой, болезнью и применением крови, усиливая подозрения о существовании дьявольской фармакопеи еврейского происхождения, направленной не на лечение, а на смертельное заражение, а также убеждение в том, что кровь принесенных в жертву христианских детей нужна была евреям в религиозно-ритуальных и целительно-магических целях. Из этой смеси предубеждений выросло синкретическое обвинение, обреченное на существование и в последующие века.

В итоге обвинения в ритуальном каннибализме выросли в бытующий стереотип, сформулированный по модели плагиата, то есть извращенной имитации евхаристии: обвинительный прототип, всегда основанный исключительно на христианской истине, предполагал, что она была известна и парадоксальным образом воспринята, то есть принята, даже «врагами» единственной истинной веры. Настойчивость обвинения в кощунственной антропофагии пронизывает историю христианства с самых его истоков, когда, между II и III веком, ритуальная трапеза становится главным моментом в противостоянии и конфликте с другими религиями в лоне процесса определения ортодоксии, то есть построения христианской идентичности.

Тем не менее ответ на вопрос о том, чем определялись действительные границы ортодоксии, защищавшейся с таким надрывом, никому не был известен. Та тонкая грань, что отделяла предшествующую истину от заблуждения, каждый раз должна была быть начерчена и определена заново, а праведное мнение (т. е. ортодоксия, от греч. orthós – «прямой», doxa – «мнение») оставалось в тумане. В постоянном усилии начертить эту границу, каннибализм выполняет роль водораздела в попытке определить христиан (тех, кто в ходе ритуала ест правильно) и не христиан (тех, кто в течение ритуала ест неправильно, то есть каннибалов). Так, по крайней мере, можно попытаться выразить представление в терминах, не зависящих от теологического истолкования, присвоенного принятию в пищу освященного хлеба, согласно которому евхаристия не является питательным процессом, а заключается в том, что верующие «усваиваются» (лат. essere assimilati) божеством. И все же в процессе интерпретации мы нуждаемся в проведении семантической и идейной «дехристианизации»[416] языка, в первую очередь по отношению к представлениям, которые в интересующий нас период находились на стадии разработки, то есть были подвержены постоянным изменениям. Необходимо заметить, что в многочисленных средневековых свидетельствах замысловатое духовное единение между божеством и верующим обладает явным отголоском и оттенком антропофагии[417]:

И вот я, грешник, лишь пепел, отданный ему на съедение. Я прожеван, когда меня упрекают, я проглочен, когда меня обучают, я хорошо приготовлен, когда меня меняют, я переварен, когда меня перевоплощают, я усвоен, когда меня подчиняют[418].

Бог и верующие взаимно поглощают друг друга, сливаются, согласно знаменитой формуле manducantes quodammodo Deum et manducati a Deo (рус. «поедая определенным образом Бога и будучи съеденным Богом»), или et manducat nos, et manducatur a nobis (рус. «он нас ест, и мы едим его»[419]).

Именно в этих терминах выражается проповедник Джованни Таулеро, когда во время причастия стремится быть «съеденным Богом»[420]. Благодаря евхаристии верующие усваиваются единым телом, которое является одновременно телом Христа, телом Церкви и телом верующих, идея, которая найдет свое выражение в начале XII века в формуле christiana communio (рус. «христианская общность»). С переходом к общеупотребительному corpus (или corpus Christi) для обозначения, без разбора, евхаристии, тела Богородицы и тела Церкви, языковая разница между «телом» и «телом» исчезает. Евхаристия – это мистический принцип, объединяющий три тела: «следовательно, Евхаристия буквально является Церковью»[421].

Глава 7. Границы христианства

1. Вкус святости

Святые наделены беспроигрышным инстинктом в обнаружении людоедства. «Деяния Святых» (лат. Acta Sanctorum) кишат атаками волков, вызванными грехами народа, а такие святые, как Ансельмо ди Лукка, Роберто ди Молезме и Кьяра да Монтефалько, Торелло да Поппи, Гальгано Гуидотти и Дзита ли Лукка с готовностью вступаютс