У всех головы низко опущены, люди передвигаются как тени – делая вид, будто бы всецело поглощены повседневными делами, и избегая общаться друг с другом. Возможно, это стыд. Ведь никто из нас и не подумал перечить. Мы все, дружно и молча, обрекли Эша и Тёрка на три долгих, мучительных дня. И каждый из нас – включая Леви – повинен в их страданиях.
Приблизившись к Кругу, я вижу Генри. Прислонившись к дереву Мабон, он вырезает что-то ножом из куска дерева. Фигурку оленя или жирафа, которую он потом подарит кому-то из ребятишек.
Кивнув, Генри пристально наблюдает за моими движениями. Эш с Тёрком выглядят намного хуже, чем накануне. Их руки посинели и обмякли; петли веревок вгрызлись в запястья. Глаза у обоих закрыты, головы свешиваются набок, почти касаясь земли.
– Они живы? – тихо спрашиваю я.
– Да, – мрачным тоном отвечает Генри.
Его поставили охранять двух мужчин, следить за тем, чтобы они не выбрались из ям и не сбежали (что мне представляется невозможным). А еще Генри должен следить за тем, чтобы им никто не попытался помочь.
С флягой в руке я опускаюсь перед ними на колени.
– Держись подальше, – предостерегает Генри. – Ты же не хочешь заразиться.
Веки Тёрка подрагивают, как будто ему снится кошмар. Но через пару секунд он открывает глаза.
– Выпей это, – ласково говорю я Тёрку.
Его глаза затуманены, взгляд отстраненный. И я не пойму, он смотрит на меня или сквозь меня.
– Не уверен, что тебе стоит им что-либо предлагать, – напрягается Генри.
– Им необходимо питье, – отвечаю я. – Иначе они не переживут эти три дня.
Генри озирается. Но никого рядом нет. Никто не осмеливается приблизиться к площадке для собраний – людям невыносимо смотреть на мучения Эша и Тёрка и сознавать, на что мы их обрекли. Все стараются держаться в стороне. Генри смотрит на меня и кивает.
Тёрк не произносит ни слова, но его рот приоткрывается, и я подношу флягу к его губам. Тёрк пьет, часть жидкости стекает по его подбородку, а потом он слабо мотает головой – больше не может.
– Что это? – спрашивает Эш.
Его голос как сдавленный стон. Но он тоже приоткрыл глаза и наблюдает за мной.
– Имбирная вода, она вас согреет.
Придвинувшись к Эшу, я помогаю ему напиться. Эш в несколько глотков опорожняет флягу. И взгляд у него более ясный и более осмысленный, чем у Тёрка. Но все равно заметно, что он страдает.
– Ты чувствуешь руки?
Я киваю на запястья, задранные над головой.
– Нет… с ночи… Они поначалу болели, а теперь перестали.
Меня подмывает подмигнуть Эшу, дать понять, как я ему сопереживаю. Даже если они с Тёрком выживут, если почва действительно высосет из них болезнь, они могут лишиться кистей и даже рук.
И тогда окажутся бесполезными для общины. Нарушение кровотока чревато необратимыми повреждениями рук. Вряд ли они сохранят работоспособность.
– Как бы мне хотелось еще что-то сделать для вас, – шепчу я.
– Моя дочка умрет без врача, – с трудом сглатывает Эш. – Ты могла бы ей помочь.
– Не могу, – качаю головой я.
– Пожалуйста, – молит Эш.
И через секунду заходится кашлем. Похоже, земля сдавливает ему грудь, каждое движение отдается в теле болью. Генри подходит к нам ближе.
– Достаточно, – шипит он мне. – Уходи, пока тебя тут не заметили.
– Всего минуту, Генри!
Я оглядываюсь на Эша, но его взгляд уже поплыл; он смотрит в никуда.
– Калла, пожалуйста! Я не должен никого к ним подпускать. Ты сильно рискуешь!
Я опять мотаю головой. А Генри дотрагивается до моего плеча, и в его глазах я читаю страх – страх за меня. Но Генри не знает, что я уже так часто рисковала, что больше не хочу этим морочиться. И все-таки я киваю и поднимаюсь с колен.
– Будем надеяться, что это сработает, – косится на мужчин Генри.
– Да, – едва не задыхаюсь я.
Мне невыносимо находиться в Пасторали, видеть напряженные молчаливые лица людей, скрывающие сожаление и раскаяние. Это сделали с Эшем и Тёрком все мы. Мы все виновны в этом.
Би
Я на карантине. В своей собственной спальне, как в клетке. Проходит три дня, дверь открывается, и на пороге, скрестив руки, замирает Калла.
– Ты не должна отсюда выходить, – говорит она мне.
Сидя на краю кровати, я слышу, как трепещет в груди сердце. Но еще я слышу слабое сердцебиение, доносящееся с улицы.
– Я хочу туда пойти, – настаиваю я.
– Нет, – остается непреклонной сестра.
– Калла, я не больна! – Держась рукой за железное изголовье, я привстаю с кровати. – Царапина на икре почти зажила, лишь немного зудит. Прошло уже несколько дней. Я чувствую себя хорошо!
Опустив руки, Калла переступает с ноги на ногу; половицы скрипят и проседают.
– Нам надо выждать еще день-другой, убедиться в отсутствии симптомов.
Ну да, конечно! Я-то убеждена, что здорова. Я слышу ясный, четкий ритм своих легких, дыхание чистое и глубокое, без единого хрипа. Но сестра пересекает комнату и, приподняв рукой мой подбородок, заглядывает мне в глаза, ища в белках капли крови. Затем осматривает мои руки: не сменился ли у вен цвет с голубого на иссиня-черный? Похоже, Калла удовлетворена.
Если я здорова, значит, и она здорова тоже. Если во мне гниль, значит, и она заразилась. Она прикасалась к моей коже и спала со мной в одной постели, не сподобившись себя обезопасить.
– Мы сразу же вернемся назад, – обещает сестра.
Как она выпрямляется и отводит в сторону глаза; теперь они смотрят в окно.
– Хорошо, – со вздохом отвечаю я сестре.
Через несколько минут Калла с Тео выходят из дома через заднюю дверь. Но я не собираюсь сидеть и ждать их возвращения. Пробираюсь по коридору. Рана, появившаяся на коже, когда я оцарапала о камень икру, все еще жжет, но не настолько, чтобы помешать мне выскользнуть на улицу и устремиться по тропинке к Пасторали. Сегодня вечером окончание обряда. Сегодня вечером Эша и Тёрка откопают, вытащат из ям и мы узнаем, поразила ли их вязовая ветрянка. Исцелились они или нет. И будет им позволено жить или… нет.
Приблизившись к площадке для собраний, я останавливаюсь в сторонке – в куще деревьев. Солнце почти опустилось: я чувствую, как его рассеянные лучи касаются моей кожи и согревают те места, к которым уже никогда не притронется Леви.
Леви... Я не видела его с того дня, как сообщила ему о ребенке, а он сказал, что не любит меня настолько сильно, чтобы жить со мной и воспитывать нашего малыша; с тех пор, как он от нас отказался. И все же я испытываю противоречивые чувства. И причина тому – Леви. Боль отвергнутой любви борется с самоотверженной преданностью. Сердце разрывают две эмоции: слабодушное желание пасть перед ним на колени, терзающее грудь, и яростный гнев, заставляющий скрипеть зубами. Я хочу заставить Леви страдать. И вместе с тем мне хочется незаметно прокрасться к его переднему крыльцу и молить о любви. И мне от этого противно до ненависти к себе.
Над общиной, собравшейся на Кругу возле дерева Мабон, висит тишина. Мне не видно двух мужчин, зарытых в землю, но я слышу их слабое, натужное дыхание, борьбу их легких за воздух. Их сердца бьются медленно, холод почвы высасывает из них жизнь.
Напрягшись, я пытаюсь уловить в них признаки болезни, понять, разрушила ли гниль их организмы. Но дыхание обоих слабое, поверхностное и прерывистое. Я не уверена… Но, инфицированы они или нет, жизнь обоих уже покидает.
Вот появляется Леви. Он шагает к дереву Мабон. Я слышу суетливое беспокойство на деревянных скамейках: босые ступни елозят по земле, пальцы, сгибаясь, похрустывают; одежда шуршит, пока руки сцепляются на груди; пересохшие глотки вынуждают многих покашливать. Мое тело пробирает нервная дрожь, в голове сонмом жужжащих пчел роятся слова, которые мне хочется выкрикнуть Леви. Но я, стиснув зубы, молчу.
– Прошло много лет с той поры, как кто-то выходил за наши границы, – начинает Леви.
«Он даже не представляет, как ошибается!»
– И много лет с тех пор, как вы в последний раз отправили этот обряд.
Мне ненавистно слушать вкрадчивую речь Леви, ниспадающую каденцию каждого гласного. Она делает меня слабой, безвольной. Разум теряет ясность, способность к здравому восприятию. Мне хочется скользнуть в объятия Леви и верить всему, что он говорит. Мне снова хочется его любить. Вот что он со мной делает, этот человек, чей ребенок растет у меня в животе. Этот человек, который любит другую…
Я зажимаю уши руками – пытаюсь заглушить его голос, приносимый ветром. Напоминаю себе о том, как Леви обошелся со мной. И уже знакомая мне обида снова нарастает во мне, превращаясь в ненависть, распирающую грудь. Вот что я хочу чувствовать! Ненависть! И ничто другое! Я хочу питать к нему отвращение – глубокое и безграничное. А главное – стойкое, не поддающееся искоренению.
Я опускаю руки, в уши снова врывается шелест деревьев.
– Сейчас, – продолжает Леви, – мы увидим, исцелились ли эти два человека. Или гниль уже пустила в них корни.
Община отвечает ему мрачным молчанием; коллективный вздох застревает в пересохших глотках. Но тишину прерывают звуки – шум тел, извлекаемых из могил, шлепки отваливающейся от них грязи, трение веревок о запястья и… стоны Эша и Тёрка.
Кто-то – наверное, Паркер и, возможно, Генри – тянут за концы веревок, теперь перекинутых через ветви деревьев и служащих лебедками для подъема тел. Но петли на запястьях мужчин не ослабляют специально – чтобы до них не дотрагиваться. Вдруг они еще больны? Тогда любой контакт может оказаться роковым.
Я наклоняюсь вперед, напрягаю слух, чтобы понять, что происходит. Кто-то плачет. Какая-то женщина. Должно быть, Марисоль, жена Тёрка. Ей не следует здесь находиться, наблюдать все это. Неужели никто не додумается отвести ее отсюда? Похоже, никто. Рыдания не смолкают, и никто ее не останавливает.
Ветви дерева Мабон странно потрескивают. Должно быть, груз на веревках слишком тяжел. От этого треска меня передергивает. Мужчины теперь висят над землей, подвешенные за руки. Эх, если бы я могла их увидеть, заглянуть им в глаза и понять, есть ли в них чернота…