Мсье Гурджиев — страница 12 из 93

— У него было прекрасное лицо, или, скорее, чувствовалось, что он в ответе за свое лицо, и это вызывало ощущение красоты. — Чувствовалось, что он мог во всех ситуациях рассчитывать на самого себя. — Все, что он делал, действительно исходило от него. Мы очень редко управляем своими действиями. Это они управляют нами. Действуем не мы: что-то действует через нас. А он отвечал за свои поступки. — Он принял доктрину, но не зависел от нее. Подчиняясь ей, он смотрел на себя так, как наблюдают за мотором, чтобы убедиться, что тот работает без перебоев. Он возвышался над самим собой, наблюдал себя, контролировал. Он был свободен. — У него никогда не было недостатка в дальновидности. Он всегда сохранил дистанцию во взгляде на себя, на окружающее, на других людей. — Мало сказать, что у него была воля. У него была воля к преодолению, всегда одинаково сильная. — Он был твердым и крепким. Человеческое существо может быть и губкой, и гранитом. Его существо напоминало гранит. — Его энергия не была навязана ему извне. Это была субстанция, которую он сконцентрировал в самом себе и пользовался ею по своему усмотрению. — Ни воображение, ни страх не были властны над ним. — Он не выкладывался целиком в своих речах. Он был больше своих слов. — Он присутствовал в том, что говорил, думал, чувствовал, делал. Он был там, где он был. Не его тень, но он сам. — При взгляде на него становилось ясно, что существование благо.

Вы быстро придете к этим приблизительным оценкам. Они приподнимают завесу над определенным представлением о Человеке почти сверхъестественном, которое все мы несем в себе. Как раз здесь и начинается учение Гурджиева.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯЯ ищу человека. Я ищу отмычку. Изменение состояния. Притча о скульпторе, который всю свою жизнь отделывает заготовку статуи. Быть значит меняться. Точка опоры. Трудность называться Повелем. Мое «я» уже не хочет пить, а мои многочисленные «я» по-прежнему испытывают жажду. Трагедия «я», которое подписывает ничем не обеспеченный чек. Наш взгляд страшится холода

КОНЕЧНО, мне хотелось бы стать тем, о ком можно было бы сказать: это и в самом деле человек. Мне кажется, меня всегда мучило то, что я не человек. Я не ощущал себя лишенным воли, ума, талантов, жизненной энергии, способности чувствовать и переживать. Не чувствовал я себя и обделенным удачей в общепринятом смысле этого слова. Следуя своим склонностям, при условии, что эта дорога поднималась бы вверх, как говорил Андре Жид, я смог бы стать добропорядочным человеком. Но я говорил себе, что добропорядочный человек — это еще не обязательно человек. У меня перед глазами были истинные и добродетельные католики, пылкие и праведные революционеры, интеллектуалы высокого класса, мощные творцы, среди которых я, как Диоген с фонарем, с тайным волнением искал человека, но не находил его. Я искал его и в себе, и тоже тщетно. Я не очень хорошо понимал, что меня на это толкало, но мне было ясно, что именно это стремление вынудило меня выйти из той обманчивой игры, которой является жизнь: я с болью ощутил, что ни я сам, ни другие неспособны стать подлинными людьми.

Бернанос писал, что есть только одно страдание — сознание, что ты не святой. Это доходило до моего сердца, но я не совсем понимал, что можно считать святостью. Я искал ответа в житиях святых; то были описания их моральных добродетелей, а я повторял себе, что моральное совершенство — это вовсе не то же самое, что святость. Я говорил себе, что святость — это прежде всего изменение состояния, переход от обычного человека к состоянию человека как такового. Но я нигде не находил описания этого перехода, рассказа о самом путешествии. Никто не мог подсказать мне, как пуститься в это странствие — где билет и как приготовить багаж. Никто не говорил и о том, что происходит во время такого путешествия, а именно это мне и хотелось узнать. Когда я пытался вникнуть глубже, выходило, что прежде всего нужна вера. Но у меня была абсолютная убежденность, что мое страдание оттого, что я по-настоящему не существую, — это, по сути дела, и есть вера. Не вера в то или другое, о которой мне говорили и которая, как мне казалось, зависела от множества мелких особенностей чувства, воспитания, эмоций, расы и т. д., а сама вера рода человеческого, то есть смутное и безымянное смятение и страдание.

Мне рассказывали о том, каким правилам нужно следовать, о монастырях и прочем, но тогда мне приходило на ум, что если я, как все люди, таю в себе это смятение и страдание, то именно в них и следует искать способ перехода от состояния обычного человека к состоянию человека как такового. Этот переход должен свершаться сообразно самим условиям человеческого существования, сообразно всем составляющим моей жизни, а не вопреки им, и не в ограничениях, а в раскрытии.

Я говорил себе, что между католическим святым, таким, как святой Бернар, великим йогом, например Рамакришной, великим поэтом, таким, как Рембо, и тем, кого мы в миг озарения называем человеком, должно обнаружиться что-то общее, что я стремился найти, дабы избежать тоски и смятения, овладевших моей душой.

Я говорил себе: должна же тут быть какая-то «отмычка», достаточно простая и подходящая для каждого. Мне не хотелось обращаться к опыту монахов и йогов. Я не мог искать эту «отмычку» и в творениях великих поэтов, ибо знал, что живу в ином мире. Моя природа влекла меня скорее туда, где жили обычные люди, и вот почему, чтобы преодолеть судьбу, я написал книгу о самом обычном человеке, который изменил свое состояние, может быть сам того и не желая. Он овладел этой «отмычкой» случайно, не приложив к этому никаких усилий, совершенно огорошенный тем, что с ним произошло.

Во всем этом был некий тайный умысел. Мой герой витал в пустоте, сеял вокруг себя только несчастье и смерть. Я хотел, чтобы на мою книгу кто-то откликнулся, и для этого наполнил ее всем богатством собственных переживаний и впечатлений первых двадцати пяти лет моей жизни. Эта книга называлась «Святой Некто», и понятно почему. Мои вопросы не остались без ответа, ибо именно благодаря ей Гурджиев пришел за мной и позвал к себе. Ведь к Гурджиеву не приходили, он сам приходил к тому, кто уже достаточно потрудился, чтобы получить ответ. Я добился этого ответа на свой манер, написав книгу. Но есть тысяча других способов, и ни один из них не хуже другого.

ЧТО МЕНЯ тогда поразило, так это то, что не существует никакой системы, которая бы вела от обычного человека к человеку как таковому. Я тщетно искал и допытывался — результат был нулевым. Ни одна мораль, ни одна религия, ни одна партия, ни одна из возможностей, предоставленных мне историей, — эти возможности были очень реальны для юноши моего возраста, мне было двадцать лет в 1940 году, — ничто не могло заставить меня изменить мое состояние. А я хотел как раз этого. Я мог бы, перепробовав десятки дорог, пройти путь от обычного человека, которым являлся, к человеку столь же обычному, но чуть лучше устроенному и закаленному, только и всего. Меня это вовсе не устраивало. Вот почему я не чувствовал в себе возможности полностью отдаться участию в жизни этого мира, вступить в какую-то партию, примкнуть к какому-то движению или принять ту или иную религию. Я не мог погрузиться в море идей и форм мысли этого мира. И не ощущал в себе солидарности со всеми людьми моего времени, с человечеством, частью которого я был. Вот почему я чувствовал себя неуютно во всех ситуациях и при любых обстоятельствах. В состоянии этого кризиса моя гордость и чувствительность были уязвлены, но это ни к чему не приводило: вместо зрелости начиналось гниение.

Все это, разумеется, сопровождалось путаницей отвращения, бунта, комплекса одиночества, неприспособленности, высокомерия и вины. Я барахтался и чах в атмосфере тревоги, едва освещенной такими формулами, как-то: «Я — это другой» или «Надо отказаться участвовать в игре, где все жульничают…»

И вот я услышал первую фразу Учения, которая пролила в мою душу некоторый свет и слегка упорядочила мои мысли: «За редчайшим исключением люди никогда не являются чем-то завершенным» (В более ортодоксальной форме некоторые из этих тем развиваются в книге П.Д. Успенского «Человек и возможности его эволюции»). Мы — лишь наброски людей, а не люди, и нет никакой дороги, которая вела бы нас из одного состояния в другое. Ни психология, ни Церковь, ни партии, никакая наша работа, никакой вид знания, никакое из наших усилий не сможет помочь нам перейти от состояния наброска в состояние человека. Мы привыкли считать, что человек, достигший взрослости, владеет всеми возможностями, которые позволяют ему реализовать свое назначение, если только мелкие пакости (то есть войны, социальная несправедливость и т. д.) ему не помешают. Таков взгляд, на котором основывается наша мораль, наша философия и наша современная политика. Это прогрессистский взгляд. Он очень далек от реальности. Благодаря тому, что мне было дано природой и что мне дарит цивилизация, я могу максимально осуществить свою судьбу наброска. Но никак не судьбу человека.

Бывают наброски очень изысканные, очень обольстительные, некоторые из них в конце концов даже приобретают благородную патину. Их-то мы называем людьми высшего порядка, а их развитие считаем образцовым. На самом деле это ничто.

Природа творит людей лишь до определенного момента, а потом бросает их. Более того: все происходит так, словно ее задача — заставить их довольствоваться тем, что они есть, и помешать им осознать свою незавершенность.

Естественно, что в нас заложены лишь зачатки органов и способностей настоящего человека. И мы не можем развивать эти органы и способности обычными путями. Обычными путями можно перейти от зла к меньшему злу, от шероховатого наброска к более отделанному, но не от меньшего зла к добру и от наброска человека к человеку. Необходимо не совершенствование, а изменение. Мы ничего не сможем сделать, следуя за своей природой. Оттачивание нашей природы (достижение христианских добродетелей, развитие личности по А. Жиду, достижение «добродетелей» борца за коммунизм и т. д.) кончается тем, что мы в конце концов усыпляем свою бдительность, подобно скульптору, который проводит годы, полируя свой набросок, и в конце концов забывает, что необходимо превратить его в статую, то есть, перевести в принципиально иное состояние. Наша природа дана нам, чтобы мы шли против нее или, вернее, чтобы мы ее превратили в другую природу, столь же отличную от первой, сколь статуя самой обычной женщины, выполненная в глине, отлична от статуи богини, выполненной в мраморе. В этом скрытый смысл банальных слов о том, что «Жизнь — это испытание», которые Гурджиев уточнял, говоря: «Быть — значит быть другим».