Мсье Гурджиев — страница 55 из 93

Уступая условностям, Хаксли решительно осуждает наркотики. Но при этом ясно показывает, что духовная жажда способна как привести к наркомании, так и вывести на путь мистического познания. Он почти признает, что озарения, порождаемые наркотиками, не только губят Разум, но и побуждают к аскезе, цель которой обрести высшее «я», неизменное и свободное. Чем, собственно, мы и занимались под руководством Гурджиева. Не углубляясь в сложный вопрос сходства низменного с возвышенным («Низкое присутствует в высоком, но в облагороженном виде», писал Платон), Хаксли замечательно продемонстрировал родство наркоманов и аскетов, одинаково стремящихся к высотам духа.

Но вернемся к Пьеру Мине, чье автобиографическое сочинение под названием «Мой провал» содержит намек на его краткое пребывание в одной из гурджиевских «групп». Пьеру Мине хватило и первого опыта, так как пришел он к Гур-джиеву лишь за компанию со своим другом Рене Домалем которого Учение как раз увлекало всерьез.

В обвинительной речи Пьера Мине содержатся примерно те же упреки, что и у Поля Серана. Но, кроме того, чувствуются нотки гнева и отчаянья. Те самые, что овладевали каждым в первые недели обучения. Поэтому стоит его выслушать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯСвидетельство Пьера Мине: мои первые упражнения в сосредоточении. «Сверх-я» и поганые «я». Кувыркаюсь в пустоте. Чувствую себя соучастником в мошенничестве. Не желаю, чтобы меня обворовывали до нитки. Да здравствует родное болото!

ЖЕЛАНИЕ исповедаться, выболтаться всласть у меня явилось после гибели Жильбера[29]. Было время я просто лопался от спеси, теперь же почувствовал, что весь провонял. Но от этого чувства не впал в безнадежность: немного прилежания, доброй воли и, глядишь, на что-нибудь сгожусь. Так мне казалось. Когда я вспоминаю прошлое, хочется снять перед ним шляпу, а то, что было потом, полная чепуха. В то время я основательно взял себя в руки. Все при мне сосредоточен, дисциплинирован, воображение держу в узде, не разбрасываюсь, дышу правильно: сначала долгий вдох, потом еще более длинный выдох. Пытаюсь все делать сознательно. Ни тени юмора по отношению к наставникам. Но все не в прок, что поделать: мудрость меня не привлекает, покой тем более, не говоря уже об истине. Почему с удовольствием объясню, но чуть позже. А сейчас спешу поведать о своих успехах. Благодаря сосредоточенности и терпению, я уже совсем не такой, как прочие: мне подчас удается извлечь на свет божий свое «сверх-я». Извлек а дальше? Прекрасно знаю, что тут бы помолчать, заткнуться. Я же, наоборот, заливался хохотом, суча ногами от удовольствия. И, конечно, сбегались все прочие мои «я», вонючие, поганые. Подходили к братцу и внимательно его разглядывали. Какое зрелище! Слопать его живьем то-то пир! А после пирушки будни, «людоеды» разбредаются по своим делам. И конец!

А сейчас я гаркну свое разоблачительное слово. На месте моих учителей вот какой бы я подал наилучший совет: «В первую очередь усердно внушайте себе, что вы ничто, ноль, ниже травы, полное ничтожество». Вот она и вся философия. Просто восторг! Открываются бесконечные горизонты. Ну, во-первых, чего лучше, чем быть всего лишь совокупностью неких болтливых частиц! Каждая по отдельности печальна и озабочена, но в целом подобное всеотрицание, конечно, умиротворяет. Оттого ему и не противятся ни ум, ни чувство. Только иногда мелькали сомнения: «А ваше-то учение откуда? вопрошал я себя. И цель-то какова?» Но каждый раз я их безжалостно отбрасывал: какая разница? И продолжал кувыркаться в пустоте.

Правда, недолго. «Вы ничто. Вы можете стать всем. Можете стать. Только слушаться приказа: равнение налево, равнение направо. Внимание, внимание и еще раз внимание, не отождествляйте себя со своими ощущениями. Помните, что вы ребенок, учащийся ходить! Не торопитесь, гуськом за гувернанткой!» А гувернантка я сам. И дитя и нянька в одном лице! Как не запутаться? Однако я усердно исполнял эти роли, не дозволяя себе ни в чем усомниться. Даже среди томительных занятий, проходив-ших раз в неделю. Три часа нас всячески поучали и наставляли. Усаживаемся, пожалуйста, не курить, это уже маленькая победа над собой, а ведь ручейки сливаются в реку. Дюжина персон сидят с умным видом и внимают глубокомысленным духовным наставлениям. Все разложено по полочкам, пронумерованы все уровни развития личности: сначала человек бессознательный, собственно, машина, затем человек номер 1, потом 2, 3 и, наконец, 4. Таковым ты станешь, когда рак свистнет. Но не вмещается человек, существо из плоти и крови, в их схемы, нумерацию, окружности, которые якобы способны все и вся описать, разрешить любой вопрос. А порождают одну безнравственность. В общем, я запутался во всех этих законах Космоса, влияниях планет и Луны в придачу. И потерял интерес к Учению. Ворчал. Я вроде как становился соучастником мошенничества. Выходило, что пробудиться к подлинной жизни возможно, только пожертвовав всем, что есть в тебе ценного. За борт и наши вкусы, и глубокие переживания, и самые дорогие привязанности. Не слишком ли жирно! Но ведь зато обретешь покой, присущую ново-обращенным просветленность духа. Было о чем призадуматься. И вот какая мысль меня мучила: «Значит, придется пожертвовать любезными моими голубчиками, кумирами Рембо, Лотреамоном, Бретоном, им тоже, а как же? Хотите, чтобы я от них отрекся? Не выйдет, фиг-то!» Себе заберите похвальный лист за прилежание. В конце концов, я отважился. Хватит, думаю, позволять себя обкрадывать, и плюхнулся в родное вонючее болото. Собственный запах все же предпочтительней чужих ароматов. Он естественней, да и привык я к нему.

ГЛАВА ПЯТАЯМолодая девушка Ирен-Кароль Равельотти. Больные туберкулезом на плато Асси. Встреча с Люком Дитрихом. Необходимость обольстить. Приказ Гурджиева. Ирен и трагедия поколения. Нежная дружба. Ирен собирается порвать с Учением. Ее знакомят с Гурджиевым. Предложение за обедом. Крушение. Побег в горы. Странная смерть.

ТАК же, как и Поль Серан, не могу спокойно вспоминать Ирен-Кароль Равельотти, умершую в двадцать пять лет. И все же обязан рассказать здесь ее историю, совсем, поверьте, не собираясь породить скандал.

Во время немецкой оккупации Ирен заболела туберкулезом. Лечилась она в Верхней Савойе, на плоскогорье Асси.

На этом заснеженном в течение полугода плоскогорье собирались тысячи туберкулезников, чтобы умереть или выздороветь. Когда, провалявшись все утро да еще отдохнув после обеда, выходишь на прогулку, постоянно встречаешь молодых людей и девушек, целые цветники. У всех щеки пухлые, лица розовые, глаза сияют. Как-то я несколько недель гостил у знакомой тамошнего фармацевта и наблюдал с балкона эту толпу, вроде бы полную жизни, чувственную. Но только с виду каждый стремился подавить приступы отчаянной тоски. Постоянно слышался смех, но в нем сквозил липкий ужас. Гляжу на гуляющих людей: веселые, выглядят бодро, а мысли только о температурном листке. Когда же они остаются наедине с собой, укрывшись одеялом, находит исступление, бурлят в них и надежда, и отчаянье, и любопытство, и, разумеется, ужас перед мигом, когда всем этим монахам придется покинуть обитель их бренного тела. Мы же, граждане страны жизни, уверенные в своем долголетии, пьем кофе, слушаем пластинку Шарля Трене и, перегнувшись через перила, вглядываемся, вслушиваемся в звуки этой переменки в школе страха, любуемся девственным окрестным пейзажем, просторным, несуетным.

Фармацевт была ученицей Гурджиева и уже успела познакомиться с Люком Дитрихом и его другом Ланцо дель Васто, а также с Рене Домалем. В ту пору я уже с трудом переносил разговоры о Гурджиеве, и деликатность гостеприимной хозяйки позволила мне избежать бесед об Учении и спокойно подготавливать курс лекций о сюрреализме для пациентов всех окрестных санаториев. Однако к тому времени, когда приехала Ирен, вошли в обычай общие сборы гурджиевских учеников, которые там лечились. Ирен, конечно, повстречалась с Люком Дитрихом, которого недавно прославила книга воспоминаний «Счастье опечаленных», написанная по совету Ланцо дель Васто. Ирен было двадцать один год. Она мечтала стать писателем. Конечно же, Люк Дитрих произвел на нее большое впечатление, пустив в ход все свои чары. То, что он был знаком с Учением, придавало еще большее очарование их беседам. Он и этим пользовался. Стремился обольстить Ирен любым способом. И, несмотря на все предостережения Ланцо дель Васто, бросился в объятия к Гурджиеву. Последний же полагал, что земная любовь лишь искус, и, разумеется, сделал все, чтобы помешать Дитриху (Люк же поначалу просто пламенел от страсти, это чувствовалось, только ею жил, верил, что любовь будет вечной) «отождествить» себя со своим влечением, достойным, разумеется, лишь робота, а никак не личности, достигшей «реального осознания действительности». В результате Дитрих согласился, что освобождение от любви также род «работы», каковой себя и посвятил. Но при этом он обожал втираться в чужие сердца и сразу там обживаться, как «у себя дома». Чтобы соблазнить Ирен, пылкую и неопытную девушку, большого труда не требовалось. Пожалуй, меньше, чем для того, чтобы немного оттянуть этот момент, дабы поглубже внедриться в ее душу, совратить духовно.

Как все девушки и молодые люди ее возраста и душевных свойств, Ирен не разбиралась ни в окружающем мире, ни в жизни, ни в людях; она не избавилась от юношеского одиночества, усугубленного еще и войной. Ужасы войны породили недоверие к старшему поколению, всем его ценностям, верованиям, надеждам и образу жизни. Ирен была погружена в себя. Писала ли она, рисовала ли это было лишь выражением ее одиночества, скорее вынужденного, чем добровольного. И сама же ясно ощущала, что ее мысли, картины, писания лишены какой-то основы. Так вот, Дитрих возвестил ей от имени Учения, что существует возможность обрести основу истину и совершенную красоту. Его божественный глагол сулил рай, избавление от одиночества и все такое прочее, причем в таинственном, романтическом ореоле. Да и внешность у него была хороша. В прошлом много романов, легкомысленный и чуткий, серьезный и лукавый, стремительный и нежный, окруженный друзьями и влюбленными женщинами.