— А вы куда?.. Такие молоденькие и по тайге ходите?.. Работа?.. А ну ее! Успеется... Живите, отдыхайте. Совсем ведь заморились. Живите недели две. Вон Коля худенький, подкормить его надо.
— Знаем, чем вы его желаете подкормить, — ухмыляется Яшка. — Кончилась наша любовь, Дарья Дормидонтовна, а? Не успев расцвесть?
— Зачем мне женатик? Я и сама холостая.
— Это я только дома женат, а на стороне я завсегда холостой и слободный! Ха-ха-ха...
И пошло:
— Хи-хи-хи!
— Ха-ха-ха!
— Хо-хо-хо!
А ноги гудят, как провода в ветер, каждая жилка дрожит.
Я дремлю вполглаза. Изба зыблется и словно струится, растекаясь. Стучит смех, гремит посуда, что-то бурлит. Расплывается вкусный, густой, наваристый запах. Смутные голоса будят меня.
— Вставайте, обед готов, — улыбается хозяйка глазами, лицом, цветастым платьем, шелковой косынкой — всем. Мы садимся за стол, чокаясь, пьем разведенный спирт. Закусываем. Пошли в ход Дарьины грибочки-груздочки, мохнатые и шершавые, с хрусткими песчинками, рыжики, скользкие белянки. На тарелке — селедка крепкого посола, та, что и за сто лет не испортится. Дошлые кооператоры везут ее в самые глухие места. Потом едим сытное: мясной суп с желтыми пятнами жира и лосятину.
— Ешь от пуза! — орет Яшка и громко рыгает.
...Смех, чоканье, груздочки, ловко увертывающиеся от вилки... В глазах плывет. Яшка мелет липкую чепуху. И ест, ест, ест... В голове — карусель. Вертятся, плывут Яшкина жующая физиономия, взбухшие губы Дарьи, блестящие глаза Николы. Он молча смотрит на Дарью и жадно пьет. А она — ничего, приятная, эта баба-зверь.
— Ваше здоровьице!
Она улыбается, тянет руку через стол. В кулаке — стакан. В нем дрожит, посверкивает спирт.
Стараясь держаться прямее, я вихляюсь, роняю ложку, нагибаясь, пытаюсь поймать ее и вижу — тонкая нога Николая намертво зажата мощными икрами хозяйки. Как тисками...
Я изловил ложку за вертящийся хвост и снова ем. Яшка громко тянет суп через край тарелки, проливает на скатерть густую жижу и бормочет:
— Ты мясо не ешь — из него выварилось. Ты жижу хлебай, жижу, дурак.
Оставив тарелку, тянется рукой к Дарье.
— А ну тя к ляду, — лениво говорит она. И мне: — Пейте, пейте.
И снова льет в стаканы из брюхатого зеленого графинчика. Яшка пьет и, разинув пасть, ревет: «Из-за леса, леса темненького...» Поднимается: «Эх бы, сплясать».
Никола достает и заводит свой крохотный портативный патефончик — он носит его и штук пять пластинок всегда: для создания обстановки. (Сам он не поет, не играет — слуха нет.)
Скрежет, хрип, людоедская мелодия... Гремят тамтамы... Воют певцы. Кто-то невидимый выбивает ногами ломающиеся ритмы.
А здесь пляшет Яшка, вскидывая ноги, и налетает то на стол, то на стулья.
Грохает ножищами, крутит вихри подолом юбки баба-зверь.
Налегает на ручку патефона Никола.
Липнут к стеклам рыжими носами, заглядывают в окна остроухие собачьи морды.
— Ох!-Ох!-Ох!-Ох!
Дом ходит ходуном. Гнутся половицы. На столе разговаривает посуда.
— Ах!-Ах!-Ах!-Ах!
Яшка путается ногами, шлепается на пол — врастяжку. Мелким бесом скачет Никола. Ноги мои топчутся не в лад. Я смеюсь и говорю им:
— Смирно! Стойте, ноги. Вы слышите?
— Гы-г-ы-гы! — ржет Яшка. Патефон дребезжит... Яшка выбивает чечетку — ладонями... Я пью и закусываю уже в порядке собственной инициативы. Все плывет перед глазами — и я валюсь в темноту, должно быть, под стол. Потом меня волокут куда-то. Укладывают и накрывают чем-то тяжелым и теплым. Я верчусь и бормочу:
— Пустите... Плясать буду...
И глухо, как сквозь подушку, слышу:
— А того куда?
Это Яшка. Его голос.
— В подклеть, — отвечает баба-зверь. Потом кого-то несут. Кажется, не меня. Но вот — будят. Я лежу. Тогда меня берут за шиворот, поднимают и ставят на ноги. Раскрываю глаза — темень, избяная теплая духота, запах угара... Где я? Передо мной по-обезьяньи кривляется темное лицо. А, Яшка? Он дергает меня за руку. Шепчет что-то, Дует в ухо вместе с непонятными словами. И ведет меня, подталкивая, куда-то вглубь, в темноту. Я шатаюсь, цепляюсь за печь и обжигаю руку. Вдруг — шепот от чего-то смутного, белеющего, огромного, словно плывущего в воздухе:
— Иди, миленький, иди.
И громко, сердито:
— Кой ляд приволок сюда эту рыжую морду? Ишь, черт сявый, на ногах не стоит, а туда же. Ты черненького, черненького...
— Да он ни тяти, ни мамы, — поясняет Яшка.
— Сопляк!.. Тогда идите вы к ляду все.
За словами следует мощный толчок, и мы летим с Яшкой в темноту. Грохает, опрокидывается стол. Поворочавшись среди жестких, отовсюду торчащих ножек, мы обнимаемся и засыпаем на прохладном полу.
...Утро. В тумане ребрами черного скелета торчат мокрые жерди изгороди. На верхней жерди сидит сорока, качает хвостом и глядит на меня одним глазом — воровато.
Я развожу пару дымокуров и сажусь между ними — подумать. Я недоволен собой. Абсолютно.
К дыму подходит рыжая корова Машка (в тех местах почему-то все коровы рыжие и все Машки). Это измученная, маленькая, несчастная коровенка. Нос и глаза ее изъедены мошкарой, воспалены и гноятся. Она сует голову в дым и замирает, отмахиваясь тонким, грязным хвостом. Я глажу ее по вздрагивающему шершавому боку.
Мне — плохо. Голова болит, настроение гнусное. Ах, как все это было скверно и глупо, как глупо! День пропал. И не отдохнули толком.
Солнце медленно поднимается — красным и тусклым шаром. Над болотом туман в три слоя. Нижний серый слой почти неотличим от холодной воды, второй слой пьет солнце и розовеет. Верхний слой — золотой дымкой.
Из тумана несутся сердитые крики дроздов. Нервная, сварливая птица!
Над туманом двумя черными тряпочками мотаются на вихлястых крыльях чибисы. Их спугнули. Где-то там, среди осок и кочек, шатается Яшка, злой как черт. Никола прохлаждается в избе. Я вот думаю в обществе коровы. А Машке, наверное, вспоминается другая, бескомарная пора — зима. Впрочем, что у нее за жизнь. Летом — комары, зимой — холод, темень, грубая, режущая губы осока.
Подходит пес и тычется носом, просит приласкать. От пса — запах. Шерсть мокрая, грубая. Глаза слезятся. По черным векам ползают дымного цвета мошки.
А Яшка все ходит и ходит, громко хлюпает водой и грязью.
Сегодня утром он отказывается вести нас дальше.
— Баста! — заявил. — Дальше я не ходок, что хошь делай, хошь контру приписывай, хошь жаловайся.
— Сбесился, что ли?
— Не-е, поумнел, — отвечает Яшка. — Не полезу в болота. Топь. Вон хоть Дашку спроси... Ишь, смотрит на тебя. Втюрилась, наверное. Не пойду! Еще утонешь к лешему. Да и кому нужна какая-то паршивая изба у черта на куличках. Да и нет ее, — попутало вас... не разглядели с верхотуры-то. Но коли начальству надо, ставь на своих карточках. Нашли, дескать. Поживем здесь недельку и — обратно. Отдохнем, выпьем.
Дарья выразительно мигает круглым глазом, соблазнительно изгибает мощный стан. Так, наверно, мог бы кокетничать экскаватор.
— Нет, нет, идем. Да ты же знал. Ты вот и деньги вперед взял. Это же обман.
— Чего-чего?
— Да человек ты или дрянь?
— Хоть горшком назови, только в печь не сажай.
... И вот я сижу у дымокуров, Яшка мотается в тумане, а Никола блаженствует в избе. Положеньице!
Идти не хочется. Так бы и сидел в Дарьиной теплой избе, ел, спал. А ведь, действительно, стоит только ткнуть на аэроснимке черной тушью точку, приписать слово «изба» — и все.
— Нет, нет, — бормочу я. — Только не это.
А впереди — топи, болотные страшные места. И проводника нет, а идти — надо. Ну, что же, пойдем с жердями. Черт с ним, с Яшкой! Как-нибудь пройдем.
— Николай! — кричу я. — Собирайся!
Из избы доносится угрюмое:
— Угу.
Провожала нас Дарья. Оглядела Николу — сожалеюще, чиркнула по мне гневным взглядом. Буркнула:
— С богом!.. А ить не дойдете, ребята, утопнете, — и грохнула дверями.
5
Места эти, наверно, и от рождения были плоскими. Потом их еще миллионы лет подряд утюжил ледник, потом ровняло наносами теплое палеозойское море. А четвертичное, последнее оледенение уложило пласт вечной мерзлоты. Он не пропускает воду — вот легли болота и вихлястые, с прихотливым теченьем речки.
Болота начинались мелкими лужицами, среди осоки и хвоща. А как только миновали лужицы — навалились комарьем, грязью и топями.
Но — своеобразно красивы. В солнечный день болота загорались. Они светились салатной зеленью прокисших вод, блистали черными зеркалами и тихо тлели, как гаснущий костер, ржавыми наплывами мхов.
В хмурые, серо-фиолетовые дни болотный пожар гас. Тогда болота мерцали великим разнообразием серых тонов: зелено-серых, коричневато-серых, кремовато-серых, жемчужно-серых и еще каких-то неопределимых.
Вода — разбросанными повсюду обрезками алюминия. В ней плавает мелкий сор, дохлое комарье да раскисшие серые моли. На просвет вода — чай наваристый, на отблеск, если присмотреться, — в нефтяной радужной пленке.
Тянет от болота тысячелетней, загнившей древностью и тоской. И для полного комплекта не хватает здесь сидящего на моховой кочке зеленого человечка с лягушечьими глазами. Нет их, болотных человечков. Попадаются цапли, журавли. В камышах проживают серые, юркие птицы. По закислившейся воде пробегают, отчаянно молотя черными или красными лапками, какие-то кулички. Изредка взлетит утка или пестрый турухтан. Или найдешь на самой большой кочке муравейник, склеенный из осоки, увидишь пробирающихся по травинкам да клюквенным стебелькам умных мурашей.
Иногда, перепугав до полусмерти, взорвется из болотной слякоти спасающийся от гнуса лось — громадный, словно ископаемый, — и пронесется, громко фыркая и разбрасывая грязь.
— Черт понес нас сюда, — ворчал Никола. — Устали, промокли. Еще и ревматизм подцепишь. Обязательно. Яшка прав — ставь квадратик на снимок, и назад. Никто и не узнает! А?