Мстислав, сын Мономаха — страница 24 из 79

Да и к тому же кто он такой, Туряк? Всего лишь слуга Святополка и помощник Путяты. Иногда злила, ввергала в отчаяние его эта своя ничтожность, малость, эта необходимость всецело подчинять себя чужой, порой злой, воле, но он утешался мыслью, что все эти дела, даже злые и с виду неправедные, творятся лишь ради каких-то высоких целей, ради блага государства и бывают вызваны одними только добрыми побуждениями.

Хотя, пожалуй, и в кошмарном сне не увидишь всего того, что довелось лицезреть ему в Меньском посаде в ночь, когда сговаривались воевода Путята и Глебов боярин Земовит. Сведав о пребывании в доме некоего ратника, разгневанный Путята велел подвергнуть пыткам купеческих слуг, один из которых, когда секли его плетьми, признался, что ходит по ночам к хозяйке один переяславец, именем Велемир. Тотчас привели несчастную Млаву, раздели её и отдали на поругание всегда жадным до женщин свирепым торкам. Туряк хотел – видит Бог – хотел остановить, удержать Путяту и торков от греха, но напрасны были все его усилия. Вне себя от досады и ярости, воевода никого не хотел ни слушать, ни понимать. Млавы в ту ночь не стало – торки сначала надругались над ней, а затем, по повелению злобного дьявольского старика, хана Азгулуя, заживо содрали с неё кожу. И всё это происходило чуть ли не на глазах у Туряка – он услышал дикие вопли жертвы, вбежал в сарай и… До сих пор мурашки бегут по спине, когда в памяти всплывает растерзанное женское тело и противный скрипучий Азгулуев смех.

Теперь Путята, наверное, будет рад: Велемир сгинул, словно и не было вовсе ни его, ни Дмитровой грамоты, а остальные – и не видели, и не знают толком ничего. Путята легко отговорится – никакого Земовита он не принимал, ни о чём ни с кем не сговаривался. Это так – бабьи сплетни. Кто слышал? Кто что знает? Дмитр ничего не докажет, пускай хоть лоб себе об стенку расшибёт.

А может, не стоило губить Гюрятова сына? Надо было упрятать его до поры до времени, а потом вытащить, когда придёт срок, на свет божий. Велемир стал бы винить в сговоре Путяту, и он, Туряк, Путяту бы тогда свалил, стал бы вторым человеком в Киеве после Святополка, получил бы всё, что хотел, может, даже и великокняжескую сестру, и Туров в посадничество с ней в придачу.

Но ведь и его стал бы Велемир обвинять, и ему бы досталось. Экая глупость идёт на ум! А всё мечты. Мечты несбыточные. Нет, уж пусть жрут сего Велемира волки… А всё ж лепо было б Путяту свалить!

– Боже, помоги рабу Своему, смилуйся! – тихо прошептал Туряк, крестясь и глядя ввысь, на ярко-голубое, с небольшой россыпью маленьких, как овечки, белых облачков небо.

Глава 27

На крутом берегу Днепра близ Речицы раскинулись на несколько вёрст загородные усадьбы черниговского боярина Иванко Чудинича. Отец Иванко, старый боярин Чудин, был некогда ближником самого великого Ярослава, от него получил за верную службу много волостей и холопов, а на исходе земных лет, составив завещание, препоручил обширные свои пашни и угодья, и в их числе Речицкие дворы, любимому сыну. Сам боярин Иванко не жил в этих дворах – забросила его судьба сначала в Чернигов, а затем в Северу, ко князю Олегу Святославичу.

Годы шли, дворы ветшали, пустели, но вот единожды вдруг нарушили, казалось, незыблемую тишину этих мест звонкие молодые голоса. Боярин Иванко отдал свои усадьбы в дар дочери Марии, страстной любительнице охотничьих забав. Теперь в двух теремах, что возвышались над голубой гладью Днепра, закипела жизнь. Забегала по подворью челядь, заржали в конюшне резвые кони, зазвенели доспехами гридни молодой хозяйки, зажурчал, будто ручеёк, заливистый смех юной красавицы.

Счастливо, беззаботно, радостно текли здесь, вдалеке от пожарищ, иноземных набегов, войн её годы; никакие беды, никакие тяготы не омрачали светлого её чела, и словно роза в саду, распустилась посреди зелени трав, посреди рощ и леса необыкновенная, ангельская её красота.

Как-то рано утром, когда только стихла в роще заливистая трель соловья и пробудились на деревьях крикливые галки, раздался вдруг у крыльца Марьиного терема чудный звон гуслей. Удивлённая боярышня вместе со старой мамкой-кормилицей Марфой выбежала на крыльцо, увидела посреди двора молодого гусляра и, приглядевшись, узнала в нём известного песнетворца Ходыну. Зелёные очи певца взирали на неё с необыкновенным, неземным каким-то восхищением, а тонкие длинные его персты, чуть заметно дрожа, ударяли по струнам.

Свет ты мой ясный, краса ненаглядна,

Будто сошла ты, как ангел, с небес,

Тонка осинка в багрянце нарядном,

Вновь очарован тобою певец.

Растроганная Мария, достав платочек, стала вытирать катящиеся из прекрасных глаз слёзы. Старая Марфа, видя, что любимая воспитанница плачет, нахмурила чело и напустилась на Ходыну:

– Ты что за песенки тут напеваешь, бесстыдник?! И не совестно деву непорочную, дщерь боярскую, в грусть вводить, печаль в душу ей сеять! Не слушай, не слушай, Марьюшка, лиходея! Вели гнать его со двора. Пошёл вон, негодник!

Марфа топнула в сердцах ногой, но в светлых лучистых глазах её не было гнева – добродушно и даже с долей восхищения смотрели они на смущённо опустившего голову Ходыну, словно хотела сказать старушка с гордостью за свою хозяйку: «Вот какова наша Марьюшка! Песни о красе её люди слагают».

– Не гневайся, мамка, – улыбнулась Мария. – Вели-ка подать мне кошель бархатный.

– Не надо, боярышня, – выразительным жестом руки остановил её Ходына. – Не за пенязями пришёл.

– А за чем же, добр молодец? – насмешливо спросила красавица.

– Дозволь мне, худому, недостойному и многогрешному страннику, рабу Божьему Ходыне, всяк день сидеть под окнами твоими и песни слагать. Не гони со двора.

– Да кто ж тебя гонит? Сиди, сколь хошь. Токмо… Зачем се? – залилась тонким журчащим смехом девушка.

– Некуда идти мне, красавица, – вздохнул певец. – Уж ты прости, коли этакую безлепицу слагаю.

– Все вы, певцы, лодыри есте да вруны! – снова вмешалась в разговор Марфа. – Будто мы с Марьюшкой и не слыхали, как ты поёшь. Поёшь славно, да токмо мыслю я: яства обильные тебя к терему нашему привели.

– Мамка! – возмутилась девушка. – Не смей такое сказывать! Ходына – песнетворец великий, славнее его по всей Руси ныне не сыщешь. Ведь заслушаешься!

– Ну вот что, друже, – продолжила она, обратившись к Ходыне. – Живи у нас в гриднице. Песни мне пой, за то кормить и поить тебя буду. Токмо ведь не удержишься ты здесь, вольная ты птица, певец.

– Был вольной птицей, а ныне… Раб твой до скончания дней, – чуть слышно пробормотал внезапно зардевшийся Ходына.

– Ну вот ещё! – рассмеялась Мария.

Пожав плечами, она плавной величественной поступью, необычной для её юных лет, прошла в сени.

– Яко лебёдушка белая, – прошептал, глядя ей вслед, очарованный Ходына. – Дай-то Бог счастья тебе, душа чистая…

С той поры певец поселился в боярском доме и, что ни день, сочинял новую песнь, прославляя красоту юной девы. Песни эти услышала вскоре Речица, а затем полетели они, будто птицы, через города и веси. Запели их и в Киеве, и в Чернигове, и в Переяславле. Слава о необычайной красоте русоволосой девы влекла к дому Марии и странников-певцов, и любителей ратных подвигов, жаждущих преклонить колено перед очаровательной хозяйкой и заслужить её улыбку и милость, и толстопузых боярских сыновей, домогающихся её руки.

Но гнала от себя со смехом красавица неудачливых женихов, хохотала, выслушивая слова любви закалённых в боях витязей, и только песнетворцев одаривала звонкими серебряными пенязями, словно говорила: славьте же красу мою по всем землям.

Так, не ведая никакой кручины, окружённая вниманием, заботой, пылкими поклонниками, жила Мария, без волнения ожидая, когда подберёт ей родитель-боярин достойного жениха.

Тем временем Ходына стал тяготиться шумным теремом, всё чаще покидал он просторные хоромы и пропадал то в окрестных городках, то в сёлах. Он любил путешествовать по свету, каждое путешествие открывало ему что-то новое, неразгаданное, неведомое, он жадно впитывал это неведомое в себя и потом изливал его, преломлённое через свою душу, в ярких восхитительных творениях.

Но всякий раз ноги как бы сами возвращали певца к заветному терему, где наливалась красотой, как спелое яблоко, незабвенная Мария. По одному ему ведомым тропам приходил Ходына к высокому крыльцу, чтобы снова и снова ударить по струнам. И тотчас из окошка выглядывало румяное лицо обрадованной Марии, белая рука приветливо махала ему шёлковым платочком, и тогда вся сгорала от нежности, восхищения, любви тонкая Ходынова душа…

В тот день Ходына опять возвращался к источнику своего небывалого вдохновения. Медленно брёл он с мягкой улыбкой на устах по крутому берегу Днепра, смотрел в синюю безбрежную даль и тихо шептал слова новой песни. Всё вокруг казалось ему раем. Все опасности пути, все войны, битвы, к которым он невольно оказывался причастным, остались где-то далеко в стороне, а перед мысленным взором его маячил один только прекрасный Марьин лик.

Вдруг Ходына услыхал невдалеке встревоженные негромкие голоса и беспокойно прислушался. Поднявшись на вершину холма, он увидел Марфу, которая вела к терему маленького сухонького старичка. Певец узнал старца – это был Агапит, монах Киево-Печерского монастыря. Отличался Агапит своим умением врачевать, собирал лекарственные травы, коренья и тем был славен по всей Руси. Единожды он излечил от тяжёлой болезни князя Владимира, когда уже даже знаменитый армянский лекарь предрёк ему смерть.

Ходына насторожился. Глубокая складка тревоги пробежала по его челу.

«Боже мой! Верно, с боярышней беда какая?!» – в страхе подумал он и опрометью ринулся к Марфе и Агапиту.

– Марфа, узнала ль ты меня?! Скажи, что стряслось?! Боярышня больна?! – в волнении выпалил он, догнав старую мамку.

– Вот бездельник, опять явился! – проворчала Марфа. – Боярышню нашу Господь здоровьем не обидел.