Мстислав, сын Мономаха — страница 47 из 79

В этот миг он ощутил по отношению к ней нежность и доверие; он знал теперь точно: она никогда не позволит себе даже в мыслях посмеяться над его уродством.

Предслава осторожно провела ладонью по Коломанову горбу. Король прикрыл от удовольствия веки и наконец-то почувствовал облегчение в душе и в теле.

И снова свершили они то, что и должны были сделать муж и жена. После молодая женщина стала расспрашивать о посольстве, затем Коломан рассказывал ей о прочитанных книгах и о ведьмах. Сказки о нечистой силе пугали Предславу, она крепче прижималась к королю, а в конце концов, уже на рассвете, уснула в его объятиях, безмятежно и крепко, и снились ей родные русские холмы, лес за Днепром, широкие луга, озеро в лёгкой серебристой дымке.

Глава 49

На следующий день состоялся пир в честь посольства князя Владимира.

Мирослав Нажир и его спутники торжественно прошествовали по праздничным коврам, расстеленным на каменном полу, по широким лестницам, мимо горящих лампад в золотых подсвечниках и застывших у стен длинноусых оружных стражников свирепого вида.

Обычные мрачность и унылость, царившие в королевском дворце, сменились пышностью, нарядностью, красотой. Правда, нарядность казалась чрезмерной, красота – довольно странной, всё отдавало безвкусицей, грубостью, поражало резкими кричащими тонами.

Послы отвесили сидевшему на троне королю низкие поклоны, после чего Коломан пригласил их сесть за расставленные посреди залы столы.

Король посадил по правую от себя руку Предславу, а по левую – Мирослава Нажира, который был тут представителем князя Владимира и, следовательно, самым дорогим гостем. Слева от Мирослава расположились остальные русы, приглашённые на пир, вперемежку с улыбающимися, кто притворно, кто искренне, угорскими баронами. Напротив них, за правым столом, сидели жёны баронов и другие знатные придворные дамы. Были на пиру также важные духовные лица – несколько епископов в шёлковых тёмных сутанах и с золотыми крестами на груди. Они держались особенно надменно, и становилось понятно, что никаких скоморошьих шуток сегодня здесь не предвидится – святые отцы не потерпят подобного и не позволят осквернить такое значительное торжество.

Сперва, после здравиц, принялись за трапезу. Говорили мало. Многие угры, непривычные к ложкам и вилкам, так и норовили ухватить руками жирные куски мяса. Пышность, нарядность, торжественность как-то постепенно исчезли, зато слышалось отовсюду громкое чавканье и довольное урчание – звуки, столь неприятные для слуха духовных особ.

Позже, когда хмель уже вскружил людям головы, пошли оживлённые беседы, в основном касающиеся охоты, псов, коней, и только Коломан с Мирославом тихо говорили о вещах высших – книгах, которые оба любили читать и собирать.

Олекса и Велемир, немало смущённые поначалу, со временем стали держаться более раскованно и рассказывали угорским вельможам о своём пути из Руси, много говорили о диких зверях, об охотах в пущах, славили своего князя-богатыря, который в одиночку вязал в степи диких коней-тарпанов, которого тур метал рогами, а лось бил копытом, но князь всякий раз брал верх над зверем, ибо Божье Провиденье неизменно помогало ему в самые трудные мгновения.

Ходына, сидевший в дальнем конце стола, ничего почти не ел и не пил. Мысли его витали вдалеке от пира, замка, пышных одежд – он думал об услышанном вчера от Велемира, и в памяти его возникали, вновь и вновь, слова песни, посвящённые незабвенной Марии. И потому, наверное, когда посреди всеобщего шума боярин Мирослав поднялся и сказал:

– Князь наш Владимир Всеволодович, ведая, сколь любы племяннице его, королевне Предславе Святополковне, песни славные, прислал с нами лучшего во всей Руси певца, Ходыну. Аще пожелает ваше величество, споёт он в честь вашу, – а Коломан с любезной улыбкой пожелал, он взял в руки гусли, ударил по струнам и пропел:

Свет ты мой ясный, краса ненаглядна,

Будто бы ангел, сошла ты с небес.

Тонка осинка в багрянце нарядном,

Вновь очарован тобою певец.

В нежной душе твоей – ветер прохладный,

Листья опавшие ранят твой взор,

Тучи на лик набегают нещадные,

В тёмных очах лишь печаль и укор.

В чём же вина моя, дева прелестная?

В силах ли тучи я прочь отогнать?

Можно ль надеяться, ангел небесный,

В сердце твоём жуткий холод унять?

– Ох, песнетворец! – мой ангел ответил, –

Видно, рехнулся ты, жалкий певец.

Был лик мой ясен, и взор был мой светел,

Кабы не ты, о несчастный слепец.

Помнишь то утро, ту первую встречу?

Мимо прошёл ты, не глянул, не спел,

В дикую пущу занёс тебя ветер,

Тёмные силы запутали след.

Что же ты просишь, о грешник несчастный? –

В грустной улыбке расплылось лицо. –

Уж не твоя я, нет ходу обратно,

Нашу любовь отшвырнул ты в костёр.

Пламя её ещё где-то мерцает,

Где-то уныло чернеет зола.

Но ты напрасно на гуслях играешь,

Глянь, как потухла на небе заря.

На глаза Предславы в то время, как пел Ходына, навернулись слёзы. Сколь верно и точно сказал певец! Воистину, она безвозвратно потеряла, оставила там, на Руси, не просто частицу своей жизни, а словно бы часть самой себя, лишилась чего-то родного, выронила в чаще леса в валежник дорогое изумрудное украшение – бесценный Божий дар – и теперь ходит совсем в другом месте, в чужой стороне и мечтает заново обрести утраченное, не понимая, что не вернуть прошлого, не поворотить вспять течение лет, как нельзя во второй раз войти в одну и ту же реку.

Усилием воли королевна сдержала рыдания, на устах её промелькнула вымученная грустная улыбка. И никто, наверное, не увидел слёз на чистых серых очах, даже Коломан, обычно такой внимательный к своей невенчанной супруге. Но сейчас король был целиком погружён в размышления.

«Странный всё-таки народ – русы, – думал он. – Несказанно странный! С чего вдруг запел этот певец о какой-то красе, об утерянном счастье? Вот вокруг царит веселье, а он посвящает княжне Предславе полные грусти стихи, и все русы нисколько не удивлены этому».

Коломан недоумённо пожимал плечами.

Но оказался среди гостей человек, который заметил слёзы Предславы, и человеком этим был Олекса. Случайно скользнул его взгляд по лицу королевны, такому прекрасному, светлому, чистому, увидел он её слёзы, и что-то вдруг будто оборвалось в душе молодца. Так, не спуская с неё глаз, очарованный, заворожённый, и досидел он, как во сне, до конца пира, а после, когда посольство воротилось на гостиный двор, накинулся с упрёками на Ходыну:

– Ведь несчастна она! Живёт с уродом ентим! Отец родной за воз серебра, почитай, её продал! Ужель слеп ты, певец?! Почто ещё боле распечалил её песнью своею?!

– Кто несчастен? О чём это ты баишь, друг Олекса? – удивился Ходына. – Ты, часом, не рехнулся?

– А ты будто не ведаешь! О Предславе, королевне, княжне нашей, речь веду.

– Высоко воспарил, сокол! – присвистнул изумлённый Ходына.

– Князю Владимиру расскажу, пущай воротит её в Переяславль. Нешто не знает он, не ведает, что силою сей мерзавец Коломан любимую племянницу еговую на постель возложил?! Но сколь, сколь красна она, Ходына!

– Ты глупости не болтай, друже. – Ходына нахмурился. – И не вздумай князю Владимиру по возвращении нашем чего наплести. В немилость попадёшь, полетишь из дружины. И ведай: князю Владимиру соуз Переяславля с Угрией вельми надобен. Князья всегда так: не людей – города и земли роднят.

Олекса ничего не ответил. Отсутствующим взором смотрел он куда-то поверх песнетворца и тихо шептал:

– Боже, сколь красна!

Ходына попытался представить себе Предславу и… не смог. Он не заметил её красоты, её отуманенных грустью очей, как не заметил и её улыбки, для него она была королевной и княжеской дочерью, и никем больше. Другой лик, прекрасный и светлый, заслонял собою всё остальное, и ничего, кроме этого лика, этой девицы, ждущей сейчас в далёкой Речице вестей, но не от него, Ходыны, а от другого, к его великому разочарованию, не волновало сейчас его душу, не вызывало в нём восхищения, преклонения, радости.

После Ходына сказал хмурому Олексе:

– Вот видишь. Говорил, будто токмо краса церквей и соборов вечна. Нет, друже. Краса людская есть творенье Бога, она – выше красы храма. Ибо храм сотворён людьми, человек же – Богом.

И ласково глядя на друга, тихо добавил:

– И тебя тоска замучила. Но ничего. Воротимся в Русь, всё позабудется.

Олекса же всё думал о Предславе. Он открыл, внезапно для себя, неведомый доселе мир, полный обаяния, великолепия, очарования, он как будто жил сейчас этим миром; кроме этого вновь открытого, всё отступило на второй план – его собственная жизнь, песни, служба в дружине, воинская слава. Молодец переживал своё первое глубокое чувство к женщине – женщине, казавшейся ему несчастной, заточённой в мрачном сыром замке, навсегда лишённой обычных земных радостей. От жалости к ней он беззвучно расплакался, уткнувшись лицом в подушку, и до утра не сомкнул очей.

Тем временем в покой вернулся со двора беглый закуп Редька. Понурив голову, он со вздохом промолвил:

– Не, не останусь в уграх. Тута порядки ещё хуже, чем у нас на Руси. Боится, видать, король заговоров да бунтов. Коли улицы, и те по ночам цепями перегораживают, так на человека и подавно хомут наденут. Поеду с вами назад на Русь, а там… – Он махнул рукой. – Будь что будет.

Глава 50

В запылённой свите ворвался в Золотые ворота Киева на лихом жеребце маленький боярин Клима. Бородёнка его тряслась от страха, хитрые глазки испуганно бегали по сторонам, зубы отбивали барабанную дробь.

Клима чуял уже давно, как шатается земля под ногами. Ещё с той поры, как побывал у него Туряк, стало на душе неспокойно. И князь Мстислав, и многие бояре сторонились его, смотрели с подозрительностью, искоса, иные – даже с ненавистью. Потом узнал, что похватали на дворе Жиряты двух посланных им мужиков, кои подстрекали народ к бунту. Может, что и сказали под пыткой мужики сии. Клима подослал к Жиряте своего человека, и поутру обоих холопов нашли в порубе мёртвыми. Вроде всё кончилось для Климы удачно, но страх в душе остался. Уже тогда, верно, надо было бежать из Новгорода, да жаль стало нажитого добра. Подумалось даже: может, пойти ему ко князю, упасть в ноги, покаяться, рассказать о Туряке. Но страшно становилось: вдруг разгневается князь, бросит в поруб, велит пытать на дыбе?!