Мстислав, сын Мономаха — страница 59 из 79

Затем выходит из часовни священник с горящей лампадой, коя стояла посреди Гроба Живоносного, а за ним вослед несут слуги обоих патриархов в алтарь храма Воскресения Господня. Не в силах патриархи идти, изнемогают они. Тяжек сей крест.

От лампады сей зажгла я свечу свою. Огонь сей не обжигает вовсе. Водила я им, всем пучком зажжённым, по больным местам тела моего, и ни боли, ни ожогов не было. А другие люди окрест умывались Благодатным огнём, и не обжигал он их нисколько. Чудо, великое чудо!

– Воистину! – Владимир троекратно перекрестился и склонил голову перед иконой Спасителя на ставнике. После он взял в свою ладонь сухонькую, коричневую от загара ладонь Гиды и приложился к ней устами.

Гида руку отдёрнула, посмотрела на него строго, фыркнула от неудовольствия, как бывало не раз в молодости. Гордо вскинув голову, она строго промолвила:

– Я тебе не святая, руки мне целовать. И не жена тебе давно. Вот приехала чад повидать, на тебя поглядеть, какой ты стал. Гляжу, седина в бороде, власы на голове поредели.

– Пятьдесят пять лет, Гидушка, что поделать, – вздохнул Владимир.

– Чтоб тако меня не называл более. «Инокиня Гида» – не инако, – оборвала его Гида.

– Ну, может, хоть инокиней разрешишь не величать?

– Ну, может. – Гида впервые за время их встречи засмеялась. – Ты, я слышала, вдовствуешь. В третий раз ожениться не думаешь?

– Христианин ведь. Грех… – начал было Мономах, но она оборвала его, промолвив:

– В монахи, чай, идти не собираешься. А третий брак допустим, по слабости нашей человечьей. Или станешь по постелям бабьим лазить, яко некоторые князи и короли?! – Гида недовольно наморщила свой римский носик. – Как дружок твой Коломан. Вон что со княжной Предславой содеял. Я ведь у них в Угрии побывала, пред тем как к тебе сюда ехать…

– Это ещё зачем? – Теперь уже Владимир перебил Гиду, лицо его приняло суровое выражение. – Не мешалась бы ты в наши с Коломаном дела. Мне и сынам твоим соузники надобны. Коломан из них – первый.

Гида махнула рукой, промолвив:

– Предславу жалко. Грешница суть. Живёт невенчанная. Жалеет Коломана за его уродство, любит по-своему, видать. Сказала я Коломану сему всё, что о нём думаю. На коленях предо мною стоял, святою называл, клялся, что во Христа единого верует. И тебя добрым словом поминал. Княжна Предслава такожде о тебе мненья высокого. Дела же ваши с уграми меня не касаемы.

– Ну, пусть так, – нехотя согласился Владимир. – Выходит, ты из Царьграда по Дунаю вверх плыла. А потом как?

– Потом сухим путём до Киева да на струг тамо пересела. Опасались спутники мои половцев, не поплыли по Днепру от Олешья. Слыхали, опять Боняк Шелудивый голову волчью поднимает.

– Обрубили ему мы нынче голову. Под Хоролом разгром учинили. Едва утёк, гад. Двое сынов твоих, Мстислав с Ярополком, в сём бою славу ратную сыскали.

Гида мягко улыбнулась.

– Добрых мы с тобою сынов взрастили. Вот токмо не женится никак Ярополк. Ты бы, князь, уговорил его.

Владимир молча кивнул. Он не выдержал. Хоть и не хотел поначалу показывать бывшей жене своё «Поучение чадам», всё-таки выложил перед ней сшитые листы харатьи, молвив:

– Прочитай. Для них, для сынов наших, писал.

Гида при свете свечи долго шуршала листами, переворачивая страницы. Наконец сказала:

– Опять вижу гордыню твою, князь Владимир Мономах! Чуть не за каждым словом она, яко змея ядовитая, скрывается. Я такой да я сякой! Мудрый, благодетельный, храбрый!

– Да, гордыня, – согласился пристыженный её словами Владимир. – Да, грех! Но без гордыни сей, Гида, и князь – не князь. Нас, князей, судить иначе надо, не как простых смертных. Главное – что сделали мы, скольких людей от поганых спасли, какую землю после себя оставили – цветущую али усобьями изгрызанную, крамолами изрытую.

Гида лишь усмехнулась горько в ответ, ничего не возразив. Перелистнув очередную страницу, сказала:

– А вот это ты у моего предка, короля англо-саксонского Альфреда переписал, из его поучения.

– Не переписывал ничего, – угрюмо заметил Владимир, всё сильнее жалеющий, что дал Гиде рукопись. – Мысли мудрые взял – да, но то не грех. Перевёл на нашу мову книги твоего пращура – да. Но «Поучение» сам писал.

Снова шуршали в вечерней тишине тяжёлые листы харатьи. Наконец Гида отложила книгу. Неожиданно скупо похвалила его:

– Доброе дело сделал. Для сынов наших полезно сие. И не токмо для них.

Некоторое время они помолчали. Мономах смотрел в свете свечи на морщинистое иссушенное лицо Гиды, замечал такой же, как в молодости, блеск в её живых чёрных глазах, вспоминал прошлую, совместную их жизнь, охоты, скачки, рождение детей. Были страсти, была любовь, было восхищение, были радости. Всё это было, но схлынуло в безжалостном неостановимом потоке лет и никогда к нему больше, увы, не вернётся.

Гида чуть шевельнулась, подняла на него взгляд, отмолвила тихим, но твёрдым, не терпящим возражений голосом:

– Остановлюсь покуда в доме у дочери нашей Марицы и мужа её, слепого Леона. С первой же ладьёй в Новгород отъеду, к Мстиславу. Чую, недолго хаживать мне по земле осталось. Призовёт скоро Господь. А ты оженись. Много дел у тебя впереди. И ещё. Просьба у меня к тебе. Ведаешь, что со Мстиславом случилось. Медведь его подрал. Так вот: благодаря святому Пантелеймону жив он остался и исцелился. Потому… была я в Греции, на Афоне. Внёс бы ты, князь, вклад на строительство там новой обители для наших, русских иноков. Посвяти её святому Пантелеймону. Я же церковь в Новом городе поставлю в его честь. Чай, не обнищала, во Святую землю ездивши.

– Хорошо. Исполню я просьбу твою, Гида, – кусая уста, коротко отозвался Владимир.

…Когда спустя несколько дней ладья с Гидой отчалила от переяславского вымола, Владимир долгим взглядом провожал алое ветрило[179]. Слёзы текли по щекам, исхлёстанным холодным речным ветром. Он чувствовал, знал, что видел её в последний раз.

Глава 66

Княгиня Гида тихо скончалась в Новгороде, в доме Мстислава на Городище, в десятый день марта. В эту пору на севере Руси ещё лежал снег, порой заметали пути лютые метели, хотя проглядывало всё чаще из океана безбрежных туч солнышко, пригревало, напоминало о скором наступлении тёплых дней.

В последнее перед смертью время Гида часто приказывала слугам открывать волоковые окна в своих покоях, жадно вдыхала свежий холодный воздух, словно дышала и не могла надышаться. Она редко вставала с ложа, а к концу февраля и вовсе слегла, то и дело проваливаясь в беспамятство. Шептала какие-то непонятные слова на своём родном языке, призывала Господа облегчить её страдания, иногда вдруг заходилась в крике, костерила последними словами нормандцев, половцев, князя Олега.

Мстислав долгие часы проводил у постели больной матери. Сжимал уста, старался ни о чём не думать, прекрасно сознавая, что дни и часы княгини Гиды на земле сочтены. Шептал слова молитв, просил Господа даровать его матери вечное блаженство на небесах, смотрел в бездонные глаза Спасителя на иконе. Становилось страшно, больно, тягостно. Сколь скоротечен век человечий! Вот и мать уходит, а после уйдёт он сам, сегодня ещё молодой и сильный, уйдут его братья, сыновья, внуки, и придут следующие поколения, и смене их не будет конца до самого Страшного суда Господнего. А потом… потом град Небесный Иерусалим засверкает, как алмаз в ночи, как солнце яркое. И не будет в том граде храма, ибо Бог пребудет в нём.

Однажды княгиня Гида пришла в себя, к ней вернулась ясность мысли, она посмотрела пристально в лицо сына, слабо улыбнулась и выдавила из себя:

– Завтра я от вас уйду.

Потом добавила тихо:

– Покличь Христину, внучат. Проститься хощу…

Пришёл священник, Гиду соборовали, после подходили к ложу её один за другим Мстиславовы чада – Всеволод, Изяслав, Святополк, Мальфрида, Ингеборг, Рогнеда, Агафья. Каждого из них старая княгиня перекрестила, каждому сказала пару напутственных слов.

Когда силы совсем оставили Гиду, по приказанию Мстислава её перенесли из горницы обратно в светлицу. Там рано утром старая княгиня и отдала Богу душу.

Тело её положили на левобережной Софийской стороне Новгорода, в маленькой белокаменной церквушке Святого Пантелеймона, которую по настоянию самой же княгини и воздвигли новгородские зиждители.

После похорон Мстислав со свечой в деснице опустился на колени перед мраморной ракой и долго недвижимо стоял, беззвучно шепча молитву. В мыслях его возникал Чернигов, зелёная трава на дворе у терема и материнские белые руки, такие нежные, ласковые, источающие приятный аромат благовоний. Руки эти были для Мстислава тем неповторимым, что навсегда остаётся в душе, тем впечатлением детства, которое проносит человек через всю свою жизнь, тем радостным, приятным и в то же время печальным воспоминанием, что, возникая вдруг, выплывая из глубин памяти, охватывает сердце трепетом. Он, Мстислав, считал себя плохим, неблагодарным сыном: с тех пор, как двенадцатилетним отроком довелось ему покинуть родной Чернигов, он редко навещал мать, нечасто писал ей грамоты; за мыслями о своём высоком предназначении и мечтами о земном величии порой забывал, что есть на белом свете человек, для которого он навсегда останется маленьким мальчиком, неразумным дитятей, нуждающимся в помощи, наставлении, поддержке.

Вспомнил Мстислав и о том, как приехала к нему мать в Новгород после развода с отцом, как наставляла она его во всяком деле, большом и малом, как спасла, излечила от тяжкой раны, как приехала, уже уставшая от суеты земной и смертельно больная, из далёкого Иерусалима. Всю жизнь она была с ним где-то рядом, близко, он всегда ощущал её зримую и незримую поддержку.

И вот теперь в душе Мстислава внезапно что-то оборвалось, словно безвозвратно исчезла та ниточка, что связывала его с детством, сгорела тонкая свечечка, согревающая его, и вокруг воцарились тьма, равнодушие, холод. Ибо ушла из жизни мать, горячо любящая его, женщина, которая каждый час, каждое мгновение мысленно была с ним рядом, поддерживала его в тяжкие дни испытаний, радовалась всякому его успеху. Не выдержав, Мстислав поник головой и тихо разрыдался.