«Святополк умер. Я ведь ему почти ровесник. Всего на три лета младше. Значит, скоро и мой черёд. Зачем тогда, зачем Киев, зачем власть? Чтоб тешить себя, как покойный отец, мыслью, что вот достиг в жизни желанных высот, стал великим?»
«Великим!» – Князь невольно усмехнулся. Разве в том истинное величие? Вот когда пишет он своё «Поучение чадам» или когда ведёт на половцев в степь дружины и пешцев, он знает: делает нужное, полезное, а может быть, и великое дело. А властолюбие? Гордость, наконец? Пороки, всё это пороки. Покойная Гида всегда укоряла его в гордыне. Но, Боже, сколь сладостно бывает осознание собственного величия!
Ведь он, князь Владимир Мономах, мечтал, хотел сесть в Киеве, а вот теперь, когда ничто уже не мешает тому, когда все преграды исчезли, вдруг ощутил он в душе равнодушие к власти и к великому столу. Для его ли старых плеч тяжкое се бремя?
Постепенно думы о ничтожности земной славы покинули Владимира. Снова проснулся в нём изощрённый и тонкий политик и дипломат.
«Коли сяду в Киеве, Святославичи недовольны будут. Давид, ясно дело, сам неопасен, да те, что за спиной его хоронятся, подзуживать почнут. Ольг – тот болен вельми, не до великого стола уже ему. Но по ряду-то ведь Давидова очередь в Киеве княжить. Пущай ничтожен он и глуп, так сыны у него есть, братья, сыновцы. Коли сяду в Киеве – ряд порушу, а как помру, пойдут Давидовы сыновья – крамольное семя – с моими сынами ратиться. И никакого порядка на земле не будет. У кого кулаки крепче, дружина посильней, тот и сядет на великий стол. Не о себе – я что, старик уже – о благе Руси думать надобно. Нет, скажу отроку: пущай Давида Святославича в Киев кличут. А вот займёт он Киев, чужих наветов наслушается и на меня ратью пойдёт – как тогда быти?!»
Старый князь никак не мог принять верного решения и всё маялся: то впадал в отчаяние, то, наоборот, овладевало им унылое безразличие, чувство безнадёжности, бессилия что-либо изменить.
Так прошёл час, другой. Он созвал бояр, чтобы выслушать их советы, но бояре тоже – одни твердили упрямо, что надо ему езжать в Киев, а другие – что ни к чему снова преступать старые Ярославовы заветы. Ведь с такими трудами установили ныне на Руси мир, одолели нескончаемые, казалось, крамолы между князьями, кои чуть не полвека сотрясали города и веси. А теперь, стало быть, он, князь Владимир Мономах, столько лет боровшийся с этими крамолами – когда уговорами, когда войною, – рушит всё им же самим созданное. Выходит, не для Руси – для себя старался, прокладывал себе путь к великому столу.
Последние доводы убедили, наконец, Владимира, и он послал за Иванкой Войтишичем.
– Не могу в Киеве на стол сесть. Не моё на то право, – коротко молвил он и, не глядя более на изумлённого отрока, дал ему знак выйти.
Глава 76
Спустя несколько дней в Переяславль явились из Киева бояре Козарин, Коницар и посланник от митрополита. Сведав об их приезде, Владимир спешно созвал в горнице боярский совет.
– Ступай, князь, в Киев, – говорил высокий смуглолицый Иванко Захариич Козарин. – Аще же не пойдёшь, то знай, что много лиха сотворится: разграбят не один только двор Путяты, сотских[193] и иудеев, но достанется и вдове покойного князя, и боярам, и монастырям. И ты, князь, дашь Всевышнему ответ, если монастыри разорят.
Владимир презрительно усмехнулся. Козарин, зная его великую набожность, нарочно стал говорить про монастыри. Ну да ладно. Теперь он уже и сам начинал понимать, что должен сесть в Киеве: раз бают такое – значит, сильно боятся и ищут защиты. И митрополит против не станет – тоже лепо. Всё же князь продолжал ещё сомневаться и упрямо отказывался.
– Не моё право в Киеве княжить, но Святославичей. Что ж то будет, коли каждый почнёт ряд дедов рушить?!
– Ох, княже! – с тягостным вздохом возразил одноглазый худощавый Коницар. – Не до ряда нынче. Такое в городе творится… – Он махнул рукой. – Путята вот встал за Святославичей, дак его терем сожгли. Токмо на тебя надёжа единая. Тебя народ послушает.
Глаза Владимира внезапно полыхнули гневом.
– А дозволь спросить тебя, боярин! – выкрикнул он, вскочив со стольца. – Почто люд бунтует?! Молчишь?! Не вы ли с покойным князем Святополком довели его, когда резы брали неслыханные?! Теперь, ишь, испужались: спасите, помогите! Ранее думать надобно было!
Растерянные бояре в молчании опустили головы.
Немного уняв гнев, Владимир продолжал:
– Ладно. Коли уж так вышло, сяду я князем в Киеве. Но то после. Сперва же… Ратибор! – окликнул он старого своего боярина. – Бери сколь хощешь дружины, ступай в стольный. Установи тамо тишину. Пущай поутихнет малость народ. Береги митрополита, княгиню Святополкову, купцов иноземных. Нынче в Киеве много гостей торговых – и угры, и ромеи, и венецейцы, и сарацины. Аще узрят, что порядку никоего в городе нету, уедут с товарами в иные земли. Нам се в убыток. Я же в Берестове покуда буду.
На этом князь закончил совет и велел боярам разойтись. Ему надо было побыть одному, чтобы ещё раз всё тщательно взвесить и обдумать.
Глава 77
Статный мышастый конь под украшенным золотом седлом шёл спокойно и важно, словно понимая всю торжественность дня. Князь Владимир Мономах, в отороченном мехом красном корзне и зелёных тимовых сапогах с боднями, стараясь не смотреть по сторонам, высоко поднял голову и с едва заметным усилием сжимал тонкие уста. Он совсем не волновался – казалось, наоборот, он уже давно знал, что так будет, сердце билось ровно, а ощущение было такое, будто едет он в Киев не садиться на стол, а просто в очередной раз погостить у Святополка или повидаться с сестрой Янкой. Но увы – ни Янки, ни Святополка уже не было в живых.
Как-то непроизвольно из глаза покатилась слеза. Владимир даже с некоторым раздражением – ведь совсем не время – вытер её рукой и подумал, что вместе со Святополком ушло из его жизни нечто важное; опасное, но в то же время и родное, близкое, привычное. Вспоминалось, как были они дружны с покойным великим князем в юности, как вместе ещё малыми детьми резвились в днепровской воде, как взбирались на кручи над берегом, а позже как вечно спорили, не соглашались и всё же шли на рати бок о бок. Они никогда не были врагами – врагами открытыми, явными, ненавидящими друг друга, нет – они только всегда и во всём соперничали. Святополк завидовал воинской славе двоюродного брата, его знатному происхождению от ромейского базилевса; наконец, он не доверял ему, повсюду, в любых делах отыскивая несуществующие козни и, в свою очередь, измышлял собственные хитрости и пакости. Воистину, каждый меряет других по себе.
«А ведь мне уже шестьдесят, – с грустью подумал вдруг Владимир. – Верно, тоже скоро призовёт Господь».
На глаза опять навернулись слёзы, но князь усилием воли заставил себя успокоиться. На людях он должен быть холоден, властен и не показывать, что разум его отягощён державными думами и невесёлыми мыслями о старости.
Вот если бы довелось ему сесть на великий стол лет в двадцать, он бы, конечно, сильно волновался, оглядывался бы на воевод и бояр, ища у них поддержки; в сорок – ощутил бы в душе радость, удовлетворение, в нём взыграло бы неутолённое доселе тщеславие; но теперь, на исходе земных лет, Владимир нежданно для самого себя стал безразличен к власти.
«Гордыня – великий грех», – думал он, вспоминая Святое Писание. Но без этой же гордыни, без желания властвовать что он за великий князь?!
Он гнал прочь безразличие (ведь власть дана ему Богом, она – его удел), пытался разжечь в душе хоть искорки былого честолюбия, но всё было тщетно. Слишком ясно сознавалось, что силы на исходе и настала пора позаботиться о спасении души.
В конце концов князь отвлёкся и стал думать об ином.
Целую седьмицу он с тысяцкими Киева, Переяславля, Белгорода и Олеговым боярином Иванко Чудиничем обсуждал в Берестове новый устав. Надо было успокоить народ, и в жарком споре он доказывал боярам: нельзя брать третные резы в третий раз. Пусть берут их только дважды, а затем исто – выданную сумму. А коли не выплатит должник купу, то следует выяснить, почему. Может, пожар у него в доме приключился али, аще он купец, корабли в бурю разбило. А может, неурожай был. Тогда надо дать человеку время, чтобы встал он на ноги, отложить, отсрочить выплату. То пусть и решают княжьи судьи – вирники.
Бояре поначалу не соглашались, но после долгих споров, напуганные грабежами и пожарами в Киеве, всё-таки приняли Владимирово предложение. К тому времени Ратибор сумел навести в городе порядок: бесчинства прекратились, а ростовщикам-иудеям, на которых в любой день мог обрушиться людской гнев, указан был из стольного путь.
И вот теперь, когда все меры предосторожности были приняты, Владимир с пышной свитой торжественно въезжал в Золотые ворота.
За воротами по обе стороны дороги уже стояла толпа. Хладнокровные воины из Мономаховой дружины с длинными копьями и щитами в руках сдерживали её неистовые порывы. В воздух летели шапки, до ушей князя непрестанно доносилось:
– Слава, слава князю Владимиру!
– Благодетель наш!
– Умный и справедливый князь Владимир едет!
Ехавшие следом за князем дружинники бросали в толпу пенязи, кто-то ловил их на лету, кто-то вырывал из чужих рук, кто-то наступал ногой и наклонялся, чтобы поднять.
Чем дальше от ворот, тем народу становилось меньше.
Внизу, на Подоле, зиял пустыми окнами разорённый терем боярина Путяты. Неподалёку от него темнел наполовину сожжённый тын – всё, что осталось от двора Туряка. На Бабьем Торжке, где царила необычная тишина, сиротливо скрипели под порывами вешнего ветра сорванные с петель двери лавок менял. Повсюду были видны следы недавнего бунта.
Владимир остановил коня у собора Софии, привычно сошёл наземь, передал гридню меч в окованных серебром ножнах и медленно вошёл во врата.
В соборе всё было приготовлено заранее. Князь, не снимая шапки, принял благословение митрополита Никифора. С земными поклонами к нему стали подходить бояре и воеводы, на шеи которых он вешал золотые гривны, ожерелья, цепи. Затем он назначал постельничих, казначеев, конюших.