Мудрая кровь — страница 2 из 108

Он постоял в тамбуре, где воздух был посвежее, скрутил сигарету. Из одного вагона в другой прошел проводник.

— Эй, Паррум, — позвал Хейз. Проводник не остановился.

Хейз пошел за ним. Постели были уже разобраны. На вокзале в Мэлси кассир продал ему спальное место, сказав, что иначе придется всю ночь сидеть; полка была верхняя. Хейз подошел к ней, сбросил рюкзак и сходил в туалет приготовиться ко сну. Он объелся и хотел поскорее лечь. Лучше лежать и смотреть, как в окне проносятся темные дали. Табличка извещала, что нужно вызвать проводника, чтобы он устроил пассажира на верхней полке. Он закинул рюкзак наверх и пошел искать проводника. В одном конце вагона он его не нашел и отправился в противоположный. Свернув за угол, Хейз врезался во что-то рыхлое и розовое — оно ахнуло и пробормотало: «Какой неуклюжий!» То была миссис Хичкок в розовом капоре, ее волосы были завязаны в пучки. Она смотрела на него, прищурившись, почти закрыв глаза. Пучки волос торчали по сторонам, точно темные поганки. Она хотела пропустить его, а он — ее, и они никак не могли разойтись. Ее лицо побагровело — осталось лишь несколько белых пятнышек. Наконец она застыла на месте: «Да что с вами такое?» Хейз проскользнул мимо, помчался по проходу и врезался в проводника — тот упал.

— Уложи-ка меня спать, Паррум, — сказал Хейз.

Проводник поднялся, побрел, шатаясь, по вагону, минуту спустя приковылял обратно с лесенкой. Хейз посмотрел, как проводник прилаживает лестницу, и полез на полку. Но, не добравшись доверху, обернулся:

— Я тебя помню. Твой отец — черномазый Кэш Паррум. Ты не можешь туда вернуться — и никто не может, даже если б кто и захотел.

— Я из Чикаго, — раздраженно ответил проводник. — Я не…

— Кэш умер, — сказал Хейз. — Подцепил холеру от свиньи. Рот проводника дернулся.

— Мой отец служил на железной дороге.

Хейз рассмеялся. Проводник внезапно выдернул лестницу с такой силой, что Хейзу пришлось вцепиться в одеяло, чтобы не свалиться с полки. Несколько минут после ухода проводника он лежал на животе не шевелясь. Потом повернулся, нашарил выключатель и огляделся. Окна не было. Он был зажат в тесном пространстве — только узкая щелка над занавеской. Крышка полки была низкой и изогнутой; Хейз заметил, что она не полностью закрыта и словно опускается вниз. Он немного полежал не двигаясь. В горле застряло что-то, похожее на губку с яичным привкусом, но он боялся пошевелиться, опасаясь, что тогда крышка тоже сдвинется с места. Он решил выключить свет. Не поворачиваясь, нашарил кнопку, нажал, тьма хлынула на него, потом слегка рассеялась, из прохода в узенькую щель проникало немного света. Но Хейз хотел полной, а не разбавленной темноты. Он слышал шаги проводника в проходе, заглушённые ковром, — тот приближался, задевая за зеленые занавески; потом шаги стали тише и исчезли. Чуть позже, когда он уже почти уснул, ему показалось, что проводник идет обратно. Занавески дрогнули, шаги стихли.

В полусне Хейзу чудилось, что он лежит в гробу. В первый раз он увидел человека в гробу, когда умер его дед. На ночь в доме гроб со стариком оставили полуоткрытым, подперев крышку поленом, и Хейз издали наблюдал, раздумывая: дед не позволит захлопнуть над собой крышку; придет время, и он высунет локоть. Дед был странствующим проповедником: язвительный старик, избороздивший три округа с Иисусом, спрятанным в голове, точно жало. Когда настало время похорон, гроб закрыли, а он даже не пошевелился.

У Хейза были два младших брата; один умер в младенчестве, и его положили в маленький гробик. Другой попал под сенокосилку, когда ему было семь. Его гроб был в половину взрослого, и когда крышку захлопнули, Хейз подбежит и поднял ее снова. Все решили, что он горюет по брату, но дело было в другом; просто он подумал — а вдруг бы он сам оказался в этом гробу и над ним захлопнули крышку.

Хейз уснул, и ему приснилось, что он снова на отцовских похоронах. Отец встает в гробу на четвереньки, и так его несут на кладбище. «Если буду держать задницу на весу, — слышал он голос старика, — никто ничего надо мной не захлопнет», — но его гроб поднесли к яме, бросили со стуком, и отец свалился, как любой другой. Поезд трясло и мотало, Хейз снова почти проснулся и подумал, что прежде в Истроде жили человек двадцать пять, трое из них — Моутсы. А теперь больше нет ни Моутсов, ни Эшфилдов, ни Бласингеймов, ни Фейев, ни Джексонов… ни Паррумов — даже черномазые не выдержали. За поворотом дороги он разглядел во тьме заколоченную лавку, покосившийся амбар и полуразобранный дом поменьше: крыльцо исчезло, в прихожей не было пола.

Когда в восемнадцать лет он уезжал из дома, все было по-другому. Тогда там жили десять человек, и не похоже, что с отцовских времен Истрод стал меньше. Хейзу пришлось уехать, когда ему исполнилось восемнадцать, потому что его призвали в армию. Поначалу он думал прострелить себе ногу, чтобы от него отстали. Он собирался стать проповедником — пойти по стопам деда, а проповедник может обойтись и без ноги. Сила проповедника — в голове, языке и руке. Его дед объехал три округа на своем «форде». Каждую четвертую субботу он приезжал в Истрод — будто именно в этот день необходимо было спасать всех от адских мучений, — и начинал кричать еще до того, как открывал дверцу машины. Люди уже собирались вокруг «форда», словно он вызывал их на поединок. Дед взбирался на капот и проповедовал, порой даже влезал на крышу и кричал на них оттуда. Они — точно камни! — кричал он. — Но Иисус умер, чтоб искупить их грехи! Иисус был столь великодушен, что умер один за всех, и Он еще умрет вместе с каждой душой! Понимают ли они это? Понимают ли они, что ради каждой каменной души Он будет умирать десять миллионов раз, Его будут распинать и вбивать гвозди в Его руки и ноги десять миллионов раз за каждого из них? (Старик указывал на своего внука, Хейза. Он терпеть его не мог, потому что детское лицо было так похоже на его собственное, что, казалось, глумилось над ним.) Понимают ли они, что даже ради этого мальчишки, ради этого злобного, погрязшего в грехе, неразумного мальчишки, стоящего здесь с грязными руками и сжимающего кулаки, Иисус умрет десять миллионов раз, прежде чем позволит ему потерять душу? Он будет следовать за ним над морем греха. Они сомневаются, что Иисус может идти по морю греха? Грехи этого мальчика искуплены, и Иисус никогда его не оставит. Иисус никогда не даст ему забыть об искуплении. Иисус в конце концов настигнет его!

Мальчик не нуждался в этих словах. В его душе жила глубокая, черная, безмолвная уверенность, что единственный способ избежать Иисуса — не грешить. В двенадцать лет он уже точно знал, что станет проповедником. Позже он видел, как Иисус перебегает от дерева к дереву на задворках его сознания — дикая фигура в лохмотьях, требующая, чтобы он обернулся и сошел во тьму, где неизвестно, куда ступать, где он может ходить по воде, не ведая об этом, а потом узнать — и утонуть. Он хотел остаться в Истроде, где его глаза были открыты, руки держали знакомые вещи, ноги стояли на привычной тропе, и язык не болтал бы лишнего. Когда ему исполнилось восемнадцать, его призвали в армию, и он решил, что войну придумали специально, чтобы ввести его во искушение, и выстрелил бы себе в ногу, если б не верил, что сможет вернуться через несколько месяцев неразвращенным. Он не сомневался, что сумеет воспротивиться злу; эту силу, как и облик, он унаследовал от деда. Он думал, что если правительство не уничтожит его за четыре месяца, он, в любом случае, сбежит. Когда ему было восемнадцать, он решил, что даст им ровно четыре месяца своего времени. Он отсутствовал четыре года и не вернулся даже на побывку.

Единственными вещами из Истрода, которые он взял с собой в армию, были Библия в черном переплете и очки в серебряной оправе, принадлежавшие матери. В деревенской школе он выучился читать и писать, но разумней было бы не учиться вовсе; все равно читал он только Библию. Читал он не часто, но всякий раз надевал материнские очки. От них глаза уставали, и приходилось быстро откладывать книгу. Всем в армии, кто попытается приобщить его к греху, Хейз решил говорить, что он из Истрода, Теннесси, что собирается вернуться туда и навсегда там остаться; что хочет стать проповедником Евангелия и не намерен обрекать свою душу на погибель ради правительства или какой бы то ни было заграницы, куда его могут послать.

Через пару недель на военной службе, когда у него появились друзья — не настоящие друзья, просто ему пришлось жить с ними рядом, — он получил долгожданную возможность: приглашение. Он достал из кармана материнские очки и надел их. Потом сказал, что не пойдет с ними даже за миллион долларов и пуховую перину в придачу; сказал, что он из Истрода, Теннесси, и не собирается обрекать свою душу на погибель ради правительства или какой бы то ни было заграницы… Но тут его голос сорвался, и он умолк. Только смотрел на них, стараясь казаться непреклонным. Друзья сказали, что никому не нужна его дурацкая душа, кроме священника, и он вынужден был ответить, что ни один священник, будь он хоть самим Папой, ничего не сможет поделать с его душой. Они сказали, что нет у него никакой души, и отправились в свой бордель.

Прошло немало времени, прежде чем он поверил им, потому что хотел им верить. Больше всего на свете он хотел поверить им и отделаться от всего раз и навсегда, и тут появилась возможность сделать это, оставшись неразвращенным: поверить в ничто, а не во зло. Армия забросила его на край света и забыла о нем. Он был ранен, и о нем вспомнили только для того, чтобы извлечь шрапнель из грудной клетки, — ему сказали, что вынули ее, но не показали, и он все время чувствовал ее внутри, ржавую и ядовитую. Потом его перебросили в другую пустыню и снова забыли. У него было достаточно времени, чтобы изучить свою душу и убедить себя, что ее не существует. Полностью уверившись в этом, он понял, что знал об этом всегда. Беда только в том, что он скучал по дому, — к Иисусу это отношения не имело. Когда армия наконец его отпустила, ему было приятно думать, что его так и не развратили. Он хотел одного — вернуться в Ист-род, Теннесси. Библия в черном переплете и материнские очки лежали на дне рюкзака. Он уже вообще ничего не читал, но хранил Библию, потому что она напоминала ему о доме. Очки остались на случай, если зрение вдруг ухудшится.