Мудрая кровь — страница 75 из 108

— Большое спасибо, мистер Эсбери, — просияв, сказал Морган, — и правда вы молодцом!

— Я вот-вот умру, — раздраженно сказал Эсбери.

— Да нет, вы совсем молодцом, — сказал Рэндол.

— Денек-другой полежите и, глядишь, встанете, — посулил ему Морган.

Казалось, оба не знали, куда спрятать глаза. Эсбери бросил затравленный взгляд через холл туда, где мать, повернув кресло-качалку, сидела теперь к нему спиной. Она, как видно, не имела ни малейшего намерения избавить его от них.

— Должно, простыли где-нибудь, — немного погодя сказал Рэндол.

— А я, как простыну, пью немножко скипидару с сахаром, — сказал Морган.

— Помолчи ты, — сказал Рэндол.

— Сам помолчи, — сказал Морган. — Мне лучше знать, что я пью.

— Они такого не пьют, что наш брат пьет, — проворчал Рэндол.

— Мама! — дрогнувшим голосом позвал Эсбери. Мать встала с кресла.

— Мистеру Эсбери вредно так долго разговаривать! — крикнула она. — Завтра еще зайдете.

— Ну, мы пошли, — сказал Рэндол. — А вы молодцом!

— Это точно, — сказал Морган.

И они друг за другом двинулись к двери, продолжая толковать о том, как прекрасно он выглядит, но еще прежде, чем они вышли из комнаты, перед глазами у Эсбери все поплыло. В дверях тенью мелькнула фигура матери и сразу же исчезла на лестнице. Он услышал, что она опять звонит Блоку, — слушал без всякого интереса. Кружилась голова. Теперь он знал, что никакого откровения перед смертью не будет. Значит, оставалось сделать только одно дело: отдать ей ключ от ящика, где лежит письмо, и ждать конца.

Он впал в тяжкий сон, от которого очнулся около пяти часов и, словно в глубине темного колодца, увидел очень маленькое белое лицо матери. Он достал из кармана пижамы ключ, протянул ей и, запинаясь, объяснил, что в ящике стола лежит письмо, которое она должна прочитать, когда его уже не будет, но она, как видно, ничего не поняла. Она положила ключ на столик возле кровати и там оставила, а Эсбери снова погрузился в сон, и два огромных жернова закрутились у него в голове.

После шести он услышал в полусне, как внизу, у подъезда, остановился автомобиль Блока. Эсбери словно кто-то окликнул, и он проснулся окончательно, с совершенно ясной головой. И вдруг его охватило жуткое предчувствие, что судьба уготовила ему нечто такое, чего он даже не мог вообразить. Он замер, как животное перед землетрясением.

Блок и мать поднимались по лестнице, громко разговаривая, но слов он не различал. Первым вошел Блок и состроил ему веселую рожу; из-за его спины улыбалась мать.

— Знаешь, что у тебя, солнышко? — воскликнула она. Голос ее грянул над ним подобно выстрелу.

— Как, микроб, ты ни хитрил, старый Блок тебя схватил! — пропел Блок, плюхаясь в кресло возле кровати.

Жестом боксера-победителя он вскинул руки над головой и сразу же уронил их на колени, словно это движение вконец изнурило его. Затем он извлек красный шутовской платок и начал старательно промокать им лицо, причем каждый раз, когда он отнимал платок, на лице у него появлялось другое выражение.

— Вы такой умница, просто все на свете знаете! — сказала миссис Фокс — Эсбери, — продолжала она, — у тебя бруцеллез. Излечивается довольно трудно, но от него не умирают. — Мать так сияла улыбкой, что резало глаза, как от лампочки без абажура. — Я так счастлива!

Эсбери медленно приподнялся, потом снова упал на подушки. На лице его ничего не отразилось. Блок с улыбкой склонился над ним.

— Ты не умрешь, — сказал он с глубочайшим удовлетворением.

В Эсбери, казалось, все затаилось. Все, кроме глаз. Они тоже смотрели неподвижно, но где-то в их туманной глуби было еле приметное движение, словно там что-то слабо сопротивлялось. Взгляд Блока проник туда, как стальная булавка, приколол это что-то и держал до тех пор, пока оно не испустило дух.

— Бруцеллез не такая уж страшная штука, Эсбери, — сказал он. — Это то же, что у коров болезнь Банга.

Юноша издал глухой стон и снова затих.

— Наверно, пил там, в Нью-Йорке, сырое молоко, — прошептала мать, и оба они на цыпочках удалились, как видно, решив, что он засыпает.

Когда на лестнице стихли их шаги, Эсбери снова сел. Он осторожно, украдкой, повернул голову и бросил взгляд на то место, куда мать положила отданный ей ключ. Рука его быстро протянулась к столику, он схватил ключ и снова спрятал в карман. Потом взглянул в овальное зеркало, стоявшее на комоде у противоположной стены. Из зеркала на него глянули все те же глаза, что смотрели каждый день, но ему показалось, что они посветлели. Они будто очистились страхом, готовясь встретить какое-то ужасное видение. Он вздрогнул и поспешно перевел взгляд на окно. Из-под лиловатого облака безмятежно выплыло слепящее, червонного золота солнце. Ниже на алом небе чернела ломаной линией полоса деревьев — хрупкая преграда, которую он воздвиг в своем воображении, чтобы защитить себя от того, что близилось. Эсбери откинулся на подушки и стал смотреть в потолок. Тяжкая боль, так долго терзавшая его тело, притупилась. Старая жизнь в нем иссякла. Он ожидал прихода новой. И тут он почувствовал, как подступает озноб, но озноб такой странный, такой легкий, словно теплая рябь на поверхности холодных морских вод. Дыхание его стало прерывистым. Свирепая птица, в таинственном ожидании парившая над его головой все детство и всю болезнь, взмахнула вдруг крыльями. Эсбери побелел от ужаса, и с глаз его будто вихрем сорвало последнюю пелену заблуждения. Он понял, что до самого конца, измученный и хилый, покорно влача череду дней, он будет жить в этом всеочищающем страхе. Из уст его вырвался слабый стон — последний тщетный протест. Но Святой Дух — не жарким пламенем, а леденящей стынью — неотвратимо нисходил к нему.

Домашний уют

Притаившись у края окна, Томас взглянул в щелку между стеной и шторой на подъехавший к дому автомобиль. Его мать и маленькая шлюшка вылезали из машины. Сначала мать — медленно, вяло, неуклюже; затем показались длинные, чуть согнутые ноги шлюшки, платье задралось выше колен. С визгливым смехом шлюшка кинулась навстречу псу, и тот запрыгал, переполненный радостью, приветствуя ее. Ярость с безмолвной зловещей силой наполнила каждую клеточку грузного тела Томаса, точно внутри у него собиралась разгневанная толпа.

Самое время паковать чемоданы, переезжать в гостиницу и ждать, пока эта дрянь не исчезнет из дома.

Но он не знал, где лежит чемодан, терпеть не мог упаковывать вещи, ему нужны были книги, у него не было портативной пишущей машинки, он привык к электрическому одеялу, не мог питаться в ресторанах. Его мать со своей чертовой благотворительностью задумала разрушить домашний мир.

Задняя дверь хлопнула, смех девчонки выстрелил из кухни, пронесся по прихожей, вверх по лестнице в его комнату и ударил Томаса, словно электрический разряд. Он отскочил от окна и стал свирепо оглядываться по сторонам. Утром он заявил без обиняков: «Если ты снова приведешь девчонку в дом — я уеду. Выбирай — она или я».

Мать сделала свой выбор. Его горло пронзила резкая боль. В первый раз за тридцать пять лет его жизни… Он почувствовал, что на глаза набегает жгучая влага, но ярость возобладала, и он взял себя в руки. Да нет же: никакого выбора она не сделала. Она просто играет на его привязанности к электрическому одеялу. Что ж — следует ее проучить.

Смех девчонки снова взлетел на второй этаж, и Томас вздрогнул. Он вспомнил, как она смотрела на него прошлой ночью. Она вторглась в его комнату. Проснувшись, он увидел, что дверь открыта, а девчонка стоит в проеме. В свете из холла девчонку было хорошо видно, и Томас смотрел, как она его разглядывает. Лицо у нее было, точно у комедиантки из мюзикла — острый подбородок, пухлые наливные щечки, пустые кошачьи глаза. Он спрыгнул с постели, схватил стул и, держа его перед собой, стал выпихивать ее, словно укротитель опасного зверя. Он молча вытолкал ее в холл, чуть помедлив, чтобы постучать в дверь материнской спальни. Девчонка, вздохнув, повернулась и скрылась в комнате для гостей.

Тут же в дверях появилась встревоженная мать. Ее лицо, жирное от какого-то средства, которым она мазалась на ночь, обрамляли рыжие кудряшки. Она посмотрела в холл, туда, где только что исчезла девчонка. Томас стоял перед ней со стулом в руках, точно собирался укротить еще одного зверя.

— Она хотела забраться ко мне в спальню, — прошипел он, оттесняя мать в комнату. — Я проснулся, когда она пыталась войти. — Захлопнув за собой дверь, он выкрикнул в ярости: — Я этого не потерплю. Больше я этого не потерплю.

Мать, пятясь под его напором, приземлилась на край постели. Ее грузное тело венчала несообразно маленькая костлявая голова.

— Последний раз тебе говорю, — продолжил Томас. — Больше я этого не потерплю.

Ему была хорошо знакома эта ее манера: руководствуясь самыми лучшими на свете намерениями, спародировать добродетель, да еще с такой безмозглой страстностью, что потом все вокруг выглядели дураками и сама добродетель — идиотизмом.

— Больше не потерплю, — повторил он.

Мать выразительно кивнула, не спуская глаз с двери. Томас поставил перед ней стул, уселся и склонился так, словно хотел объяснить что-то слабоумному ребенку.

— Это у нее тоже вроде болезни, — сообщила мать. — Такой кошмар, такой кошмар. Она сказала мне, как это называется, но я забыла — в общем, она не может с этим справиться. Что-то врожденное. Томас, — сказала она, прижав руку к щеке, — представь, что ты был бы на ее месте?

Он чуть не задохнулся от раздражения.

— Когда же ты поймешь, — гаркнул он, — что если она сама не может себе помочь, ты тем более не сможешь?

Глаза матери, знакомые, но далекие, синели, точно небеса в час заката.

— Нимперманка, — пробормотала она.

— Нимфоманка, — гневно поправил ее Томас. — Ей нечего дурить тебе голову разными мудреными словами. Она — моральный урод. Вот что ты должна наконец понять. Родилась без стыда и совести — как другие появляются на свет без почки или ноги. Ясно тебе?