, — но ничего, я могу вести себя как негры. Улягусь посреди дороги и остановлю движение. Буду кататься по земле.
Все краски в предзакатном свете таинственно сгустились. Зелень луга горела, шоссе казалось фиолетовым. Миссис Терпин приготовилась к решающему броску.
— Называй, называй меня свиньей! — крикнула она, и крик ее полетел над лугом. — Называй, сколько хочешь! Старой рогатой свиньей, исчадьем ада. Переставь эту нижнюю планку вверх. Все равно верх и низ останутся!
Вдалеке отозвалось невнятное эхо. Последний всплеск ярости вылился в крик:
— Да кто Ты есть-то?!
На миг все вокруг — и поля, и малиновое небо — зажглось ярким, чистым огнем. Слова ее покатились над лугом, над шоссе и полем, и звонкое, отчетливое эхо принесло их из-за рощи обратно, ответом на ее вопрос.
Она открыла рот, но не издала ни звука.
На шоссе показалась крошечная машина — пикап Клода, он быстро удалялся. До нее донеслось негромкое подвывание мотора. Издали машина казалась игрушечной. В любую минуту какой-нибудь грузовик мог врезаться в нее, швырнуть и Клода, и негров головой об асфальт.
Миссис Терпин замерла, напряженно всматриваясь туда, где исчезла машина. Минут через пять она увидела, что пикап возвращается. Вот он свернул с шоссе на грунтовую дорогу к их ферме, и тогда миссис Терпин медленно, словно ожившая статуя, опустила голову и посмотрела на животных так, будто наконец-то проникла в самое сердце тайны. Поросята лежали в углу возле нежно похрюкивающей свиньи. Теплый красный свет заливал их. От них исходило дыхание неведомой жизни.
Солнце скрылось за деревьями, а миссис Терпин все стояла, не в силах оторвать от свиней взгляда, точно впитывая в себя изначальное, животворящее знание. Наконец она подняла голову. В небе осталась одна только рдеющая полоса, она перерезала малиновое поле заката и убегала как бы продолжением шоссе в сгущающиеся сумерки. Миссис Терпин подняла лежащие на ограде руки и воздела их жестом, вдохновенным и древним. В глазах ее вспыхнул пророческий свет. Пролегшая по небу полоса представилась ей огромным мостом, перекинутым с земли над огненной пучиной. По нему теснились к небу бессчетные сонмы душ. Среди них была белая голытьба, впервые за всю жизнь отмытая, и толпы негров в белых одеждах, и тьмы тем калек и бесноватых, они били в ладоши, верещали и прыгали, как лягушки. А позади, особо ото всех, шел народ, к которому, она сразу догадалась, принадлежали они с Клодом, те, кому Господь дал всего понемногу и вразумил, как с пользой всем распорядиться. Она потянулась вперед, чтобы получше разглядеть их. Они выступали важно, с большим достоинством, в их рядах, как всегда, царили благопристойность, добропорядочность, здравомыслие. Из всех только они держались с достоинством. Но по их изменившимся, растерянным лицам она увидела, что даже их добродетели поражены тленом. Руки ее опустились и сжали перекладину, сузившиеся глаза, не мигая, глядели на то, что виделось впереди. Через минуту видение погасло, но она все стояла в оцепенении.
Наконец она спустилась с кромки на землю, завернула кран и медленно пошла в темноте к дому. В роще гремел невидимый хор цикад, но она слышала только голоса душ, поднимающихся к небесным пастбищам с возгласами: «Аллилуйя!»
Спина Паркера
Жена Паркера сидела на полу передней веранды и лущила фасоль. Паркер — тот сидел поодаль на ступеньке и угрюмо смотрел на нее. Убожество, убожество. Тонкая кожа обтягивает лицо туго, как кожура луковицу, глаза серые и колючие, как острия ледорубов. С чего он женился на ней, Паркер понимал — по-другому ее нельзя было добиться, — не понимал только, с чего он теперь с ней валандается. Ко всему, она была с животом, а беременные не шли у него как женщины первым номером. И тем не менее Паркер торчал при ней как опутанный. Ему и странно было, и стыдно за самого себя.
Дом на высокой придорожной насыпи, который они снимали, стоял сам по себе, если не считать росшего рядом высокого одиночного пекана. Внизу время от времени проезжали машины, и женины глаза, подозрительно проводив звук, вновь успокаивались видом газеты с фасолью у нее на коленях. Среди всякого разного, чего она не одобряла, были автомобили. Она плоха была, помимо прочего, тем, что везде и всюду унюхивала грех. Она не курила, не жевала табак, не пила виски, не ругалась и не красилась, хотя подкраситься ей, думалось Паркеру, ей-богу, не помешало бы. При такой нелюбви к цвету тем страннее было, что она согласилась выйти за него замуж. Иногда ему казалось, что она вышла с намерением его спасти. А иногда он, наоборот, подозревал, что все, о чем она говорит с осуждением, на самом-то деле ей нравится. Так или иначе, ее он еще хоть как-то мог объяснить, себя же самого — никогда.
Она повернула к нему голову:
— Можно было небось и к мужчине наняться. Что, обязательно было к женщине?
— Заткнись-ка ради разнообразия, — пробурчал Паркер.
Будь он уверен, что это она ревнует его к работодательнице, ему было бы даже приятно, но скорее всего ее беспокоил грех, который может выйти, если друг другу приглянутся хозяйка и работник. Он сказал ей, что нанялся к молодой блондинке в соку, хотя на самом деле это была старушенция лет под семьдесят, до того высохшая, что интересовало ее в жизни одно: как заставить его побольше вкалывать. Бывает, конечно, что старухи заглядываются на парней, тем более на таких привлекательных, каким Паркер себя считал, но эта-то нет, эта смотрит на него как на свой древний трактор: хотелось бы чего-нибудь поприличней, да где взять? Трактор у него сломался на второй день, как он уселся за руль, и она тут же отправила Паркера стричь кусты, а черномазому своему, кривя губу, сказала: «За что ни возьмется, все портит». Еще она потребовала от Паркера, чтобы работал в рубашке, которую он сперва снял, хотя день был не очень жаркий. Паркер подчинился, но с неохотой.
Убожество, с которым он связался, было его первой женой. До нее у него женщины бывали, но он не думал, что когда-нибудь позволит окрутить себя юридически. В первый раз он ее увидел тем утром, когда на шоссе отказал его пикап. Кое-как Паркер съехал с дороги и дотянул до аккуратно выметенного двора, где стоял облезлый двухкомнатный домишко. Он вышел, поднял капот и начал исследовать мотор. Шестое чувство всегда подсказывало Паркеру, что его разглядывает женщина. После нескольких минут копанья в моторе у него стало покалывать шею. Он оглядел пустой двор и веранду дома. Женщина, которой он не видел, смотрела либо из-за кустов жимолости, либо из окна.
Паркер вдруг запрыгал и замахал рукой, как будто повредил ее о железяку. Потом, прижав ладонь к груди, сложился вдвое.
— Господи, твою мать! — заголосил он. — Иисуса Христа к черту в зубы! Иисус Всемогущий, чтоб ты лопнул! Господа Бога в ад затолкать!
И дальше в таком же духе, во всю глотку изрыгая один и тот же бедный набор богохульств.
Нежданно-негаданно в щеку ему сунулась страшная колючая лапа, и он шмякнулся спиной о капот пикапа.
— А ну без скверны этой чтоб у меня! — пронзительно раздалось у него над ухом.
В глазах у Паркера стало до того мутно, что в первую секунду он решил, будто на него обрушилось нечто свыше — этакий бдительный ангел-великан с древним оружием. Когда поле зрения очистилось, он увидел высокую костлявую девку с метлой.
— Я руку поранил, — возмущенно заявил он. — Я РУКУ ПОРАНИЛ!
Он совсем забыл, что не поранил никакой руки, — так распалился.
— Она, может, сломана, — прорычал он нетвердым каким-то рыком.
— А ну дайте гляну, — потребовала девица.
Паркер протянул руку, она подошла ближе и стала смотреть. На ладони не было ни царапинки — она взяла руку и перевернула. Ее собственная рука была горячая и шершавая, и касание пробудило Паркера окончательно. Он посмотрел на нее внимательнее. Ну нет, подумал он, от такой чем дальше, тем лучше.
Острые глаза девицы уставились на тыльную сторону загорелой толстопалой руки, которую она держала. Там в красном и голубом был вытатуирован гордый орел, усевшийся на пушку. Рукав у Паркера был закатан до локтя. Повыше орла змея обвила щит, а пространство между орлом и змеей заполняли сердца, одни пронзенные стрелами, другие нет. Повыше змеи — игральные карты веером. От запястья до локтя на коже у Паркера не было клочка, не украшенного тем или иным броским рисунком. Девица таращилась на все это с улыбкой изумления и шока, как будто случайно ухватилась за ядовитого аспида. Она выпустила его руку.
— Другие, те больше заграничные у меня, — сказал Паркер. — А эти почти все отечественные. Первую мне накололи в пятнадцать лет.
— Мне про это не рассказывайте, — перебила девица. — Не терплю, пагуба одна.
— Вам бы на те посмотреть, на какие не всем можно смотреть, — сказал Паркер и подмигнул.
На щеках у девицы, смягчая ее облик, выступили два алых круга, похожих на яблоки. Паркера затронуло. Он ни секунды не сомневался, что на самом-то деле татуировка ей нравится. Он еще не встречал женщины, которая осталась бы к ней равнодушна.
В четырнадцать лет Паркер на ярмарке увидел человека, растатуированного с ног до головы. Вся его кожа, кроме бедер, которые окутывала шкура пантеры, была, как показалось Паркеру издали (он стоял на скамейке в самом заду балагана), расписана единым узором — ярким, сложным. Невысокий и плотный, мужчина расхаживал по помосту, напрягал мышцы, и кожная его арабеска из людей, зверей и цветов шевелилась своим собственным неуловимо-тонким шевелением. Паркер взволновался, Паркер вспыхнул, как вспыхивают иные, когда мимо проносят флаг. Вообще-то он тогда почти все время ходил раззявив рот. Он был тяжеловатым, серьезным, простым, как хлебная буханка. Когда представление кончилось, он долго не слезал со скамейки — все стоял и пялился на пустой помост, пока в балагане совсем никого не осталось.
Никогда раньше Паркер не испытывал даже малейшей завороженности. Пока он не увидел ярмарочного артиста, ему и в голову не приходило, что в факте его, Паркера, существования есть что-то необычное. Собственно, это и тогда не пришло ему в голову, но в нем угнездилось странное беспокойство. Словно слепого парня развернули лицом в другую сторону, да так аккуратно, что он даже не ощутил смены направления.