Мудрая кровь — страница 97 из 108

Молодые люди сидели рядом, словно в ожидании чего-то очень для обоих важного — женитьбы или надвигающейся смерти. Казалось, они уже соединены — так предрешено заранее. В один и тот же миг они сделали непроизвольное движение, будто собирались бежать, но было слишком поздно. Тяжелые шаги послышались где-то у самой двери, и механически повторявшиеся проклятия обрушились на них.

Синглтон повис на двух здоровенных санитарах, как паук. Ноги он поднял высоко над полом, заставив санитаров себя нести. От него-то и исходили проклятия. Он был в больничном халате, завязанном сзади, на ногах — черные ботинки с вынутыми шнурками. Черная шляпа — не такая, как носят в деревне, а черный котелок — придавала ему вид гангстера из кинофильма. Санитары подошли к незанятому дивану сзади и через спинку бросили на него Синглтона; потом, не выпуская его из рук, одновременно с разных сторон обошли диван и, расплывшись в улыбке, сели по бокам Синглтона. Их можно было принять за близнецов: хоть один был блондин, а другой лысый, выглядели они совершенно одинаково — воплощением добродушной глупости.

Между тем Синглтон, буравя Кэлхуна зелеными, слегка разными глазами, завопил:

— Чё те надо? Выкладывай! Мне время дорого.

Глаза были почти те же, как на фотографии в газете, только в их пронзительном мерцании было что-то злобное.

Кэлхун сидел как загипнотизированный. Минуту спустя Мэри Элизабет проговорила медленно, хриплым, чуть слышным голосом:

— Мы пришли сказать, что понимаем вас. Синглтон перевел пристальный взгляд на нее, и вдруг глаза его застыли, как глаза жабы, заметившей добычу. Казалось, шея у него раздулась.

— А-а-а! — протянул он, словно бы заглотнув нечто приятное. — И-и-и!

— Не заводись, папаша, — сказал лысый.

— Дай-ка посидеть с ней. — И Синглтон выдернул руку, но санитар тут же снова схватил его за рукав. — Она знает, чего ей надо.

— Дай ему посидеть с ней, — сказал блондин. — Это его племянница.

— Нет, — сказал лысый. — Держи его. Чего доброго, скинет халат. Ты ж его знаешь.

Но другой уже выпустил руку Синглтона, и тот подался вперед, к Мэри Элизабет, пытаясь вырваться. Глаза девушки застыли. Синглтон зазывно посвистывал сквозь зубы.

— Ну-ну, папаша, — сказал блондин.

— Не всякой девушке такое везение, — пыхтел Синглтон. — Послушай, сестричка, со мной не пропадешь. Я в Партридже хоть кого обскачу. Там все мое, и гостиница эта тоже. — Рука его потянулась к ее колену.

Девушка приглушенно вскрикнула.

— Да и везде все мое, — задыхался он. — Мы с тобой друг другу под стать. Они нам не чета, ты королева! У меня ты на рекламе красоваться будешь.

Тут он выдернул вторую руку и рванулся к девушке, но санитары кинулись за ним. Мэри Элизабет приникла к Кэлхуну, а тем временем Синглтон, проворно перепрыгнув через диван, стал носиться по комнате. Расставив руки и ноги, санитары с двух сторон пытались схватить его и почти поймали, но он скинул ботинки и прыгнул прямо на стол; при этом пустая ваза полетела на пол.

— Погляди, девочка! — вопил Синглтон, стягивая через голову больничный халат.

Но Мэри Элизабет стремглав бросилась прочь. Кэлхун — за ней, он едва успел распахнуть дверь, не то девушка непременно бы в нее врезалась. Они забрались в машину, и Кэлхун повел на такой скорости, будто вместо мотора работало его сердце; но хотелось ехать еще скорее. Небо было белесое, как кость, и глянцевитое шоссе растянулось перед ними, как обнаженный нерв земли. Через пять миль Кэлхун съехал на обочину и в изнеможении остановился. Они сидели молча, глядя перед собой невидящими глазами, потом повернулись и посмотрели друг на друга. Им бросилось в глаза сходство с «родственником», и они вздрогнули, отвернулись и снова посмотрели друг на друга, будто, сосредоточившись, могли увидеть образ более терпимый. Лицо девушки показалось Кэлхуну отражением наготы этого неба. В отчаянии он потянулся к ней и вдруг застыл перед крохотным изображением, которое неотвратимо встало в ее очках, явив ему его сущность. Круглое, наивное, неприметное, как одно из звеньев в железной цепочке, это было лицо человека, чей талант, пробивавшийся сквозь все преграды, — устраивать праздник за праздником. Подобно отменному продавцу, талант этот терпеливо ждал, чтобы заявить на него свои права.

Зачем мятутся народы[6]

У Тилмана случился удар в столице штата, куда он поехал по делам, и две недели он пролежал в больнице. Тилман не помнил, как «скорая помощь» привезла его домой, а вот его жена запомнила всё. Она два часа просидела на откидном сиденье у ног Тилмана, не спуская глаз с его лица. Казалось, только левый, закатившийся глаз приютил его прежнего. Глаз пылал от ярости. А все прочее на лице приготовилось к смерти. Возмездие было грозным, и, ощутив его, жена Тилмана почувствовала удовлетворение. Возможно, беда приведет Уолтера в чувство.

Вышло так, что к их возвращению дочь и сын оказались дома. Мэри-Мод приехала из школы, даже не заметив, что следом едет «скорая помощь». Она вышла из машины — крупная тридцатилетняя женщина с круглым детским лицом и рыжими волосами, скрученными в невидимой сетке на макушке, — поцеловала мать, посмотрела на Тилмана и вздохнула; затем, помрачневшая, но деловитая, двинулась за санитаром, пронзительным голосом объясняя, как пронести носилки по ступеням. «Вылитая учительница, — думала ее мать. — Учительница с головы до пят». Когда первый санитар поднялся на крыльцо, Мэри-Мод распорядилась властным тоном, которым командовала детьми:

— Встань-ка, Уолтер, отвори дверь.

Уолтер сидел на краешке стула, поглощенный происходящим, заложив пальцем книгу, которую читал до появления «скорой помощи». Он поднялся, распахнул дверь и, пока санитары поднимали косилки по ступеням, всматривался, завороженный, в отцовское лицо.

— Приветствую, капитан, — сказал он, неуклюже отдавая честь.

Разгневанный глаз, похоже, заметил его, но знака, что узнал, Тилман не подал.

Садовник Рузвельт, которому выпало стать сиделкой, застыл в дверях, ожидая. Он надел белый пиджак, припасенный для особых случаев. Склонившись, он не сводил глаз с носилок. Красные прожилки выступили на его глазах. Затем в какой-то миг слезы хлынули, заблестев на черных щеках, точно капельки пота. Тилман слабо шевельнул здоровой рукой. Это был единственный знак признательности, адресованный кому-то из близких. негр пошел за носилками в дальнюю спальню, хлюпая носом, словно его кто-то ударил.

Мэри-Мод пошла указывать путь санитарам. Уолтер с матерью остались на крыльце.

— Дверь закрой, — велела она. — Мух напустишь.

Она не сводила с него глаз, выискивая на его широком вялом лице хоть малейший признак, что ощущение важности происходящего тронуло его, какое-то чувство, что он решил взять себя в руки, что-нибудь сделать. Она бы обрадовалась, даже если бы он наделал ошибок, перевернул все вверх тормашками, лишь бы сделал хоть что-то… Но ясно было, что ничего не изменилось. Он смотрел на нее, глаза чуть поблескивали за стеклами очков. Уолтер тщательно изучил лицо Тилмана, отметил слезы Рузвельта, смущение Мэри-Мод, а теперь разглядывал ее, оценивая, как она все воспринимает. Она поправила шляпку, догадавшись по его взгляду, что та сползла на затылок.

— Носи лучше так, — заметил он. — Кажешься нечаянно отдохнувшей.

Она нахмурилась, стараясь выглядеть как можно строже.

— Теперь тебе за все отвечать, — произнесла она хриплым, решительным голосом.

Он застыл с полуулыбкой и ничего не ответил. «Точно промокашка, — подумала она, — все впитывает, ни капли не выпускает». Казалось, она смотрит на незнакомца, укравшего родные черты. У него была та же уклончивая адвокатская улыбочка, как у ее отца и деда, такая же тяжелая челюсть, тот же римский нос, такие же глаза — не синие, не зеленые, не серые; и он тоже скоро облысеет. Ее лицо помрачнело еще больше.

— Тебе надо взять все в свои руки и управляться тут, — сказала она, — если хочешь остаться.

Уолтер больше не улыбался. Внезапно посмотрел на нее хмуро, бесстрастно и перевел взгляд на то, что было у нее за спиной, — лужайку, четыре дуба, далекую черную линию деревьев и пустое вечернее небо.

— Я думал, это мой дом, — сказал он, — но теперь не уверен.

Ее сердце сжалось. Ей внезапно открылось, что он бездомен. Бездомен здесь и где угодно бездомен.

— Конечно, это дом, — сказала она, — но кто-то же должен им управлять. Кто-то должен заставить этих негров работать.

— Я не могу заставить негров работать. Вот на это я точно не гожусь.

— Я тебе объясню, что делать.

— Ха! — сказал он. — Это уж ты точно умеешь. — Его полуулыбка вернулась. — Ты-то своего всегда добьешься. Ты рождена, чтобы управлять. Случись у старика удар десять лет назад, нам лучше было б уехать отсюда. Ты и обоз колонистов через пустоши проведешь. И банду остановишь. Ты последняя из девятнадцатого века, ты…

— Уолтер, ты мужчина. Я всего лишь женщина.

— Женщина твоего поколения, — сказал Уолтер, — лучше, чем мужчина моего.

От ярости ее губы сжались, голова чуть заметно тряслась.

— Постыдился бы говорить такое! — прошипела она. Уолтер опустился на стул и раскрыл книгу. Его лицо чуть порозовело.

— Единственное достоинство моего поколения, — произнес он, — в том, что оно не стесняется сказать о себе правду.

Он погрузился в чтение. Разговор был окончен.

Она застыла на месте, окаменевшая, не сводя с него наполненного отвращением взгляда. Ее сын. Единственный сын. Его глаза, его лоб, его улыбка хранили семейные черты, но под ними скрывался человек, не похожий на всех, кого она знала. В нем не было невинности, не было добродетели, не было убежденности в грехе или предопределении. Человек, сидящий перед ней, судил добро и зло бесстрастно и видел в каждом вопросе столько граней, что не мог сойти с места, не мог трудиться, не мог даже заставить работать черномазых. И в этот вакуум могло проникнуть зло. «Бог знает, — подумала она, затаив дыхание, — бог знает, что он способен натворить!»