Но есть среди них особенный. Я очарована каждой изящной линией, каждым изгибом отполированной мраморной фигуры и выражением безмятежности на лице. Это Кейт Бланшетт от ангелов, она склоняет колени над могилой в самой старой части кладбища, довольно близко к часовне. Но если когда-нибудь она решит расправить крылья, то, несомненно, улетит прямо в рай самым грациозным образом.
Надеюсь, рай существует. Потому что, когда умирает человек, которого ты любил сильнее всех, это единственное место, где вы можете воссоединиться, но если рай – просто фантазия или городская легенда, надежда обрести его вновь исчезает навсегда.
– Но, если он все же существует, попаду ли туда я?
Я знаю, ангел не даст ответа, но всегда нахожу утешение в ее прекрасном лице. Я не следую никакой конкретной религии. Я не коллективист, скорее одиночка. При одной мысли о незнакомцах, которые будут обнимать меня и рассказывать о любви, своей и Бога, мне хочется убежать за тридевять земель. Откуда им знать? Может, он меня не любит. Я бы сочла благословением, если бы мое периодическое богохульство, патологическую нетерпимость к слабакам и плохим водителям и прогулы уроков богословия в тринадцать лет удалось компенсировать любовью к животным и довольно упорными – хоть и не всегда успешными – попытками быть порядочным человеком. Ведь это, несомненно, гораздо важнее чьих-то деспотичных религиозных правил?
– Как думаешь?
По-моему, этот ангел вовсе не похож на бюрократа. Сочту ее молчание за согласие. И хотя я не коллективист, но многие хотели бы присоединиться, а их просто не принимают. Предпочитаю называть себя фрилансером в плане религии. Мне нравятся ангелы, и потому я неизбежно благоволю религиям, где присутствует ангельское начало. Если они порицают неуместные объятья, то совсем хорошо.
Земля покрыта влажными листьями – они уже гниют, сменяя кристальные осенние оттенки на зимнюю серо-коричневую грязь. Хайзум копает их носом, жадно вдыхая запах ежей, лисиц и бог знает чего еще. Я же слышу лишь аромат свежевскопанной земли и гниения. Одинокая ворона, словно часовой, сидит на могильном камне с крестом и якорем, наблюдая за нами с тревожным подозрением. Она протестующе каркает, когда мы подходим слишком близко, а потом широко расправляет черные крылья и взмывает на одну из темных высоких елей. Пара белок носится вверх и вниз по грубой коре толстого ствола, играя в догонялки, как восторженные дети, а Хайзум пристально наблюдает, удрученный, что их не достать. Золотистый вечерний свет медленно утекает прочь, и теперь я чувствую запах костра. Скоро все ангелы скроются в тенях.
Но мою могилу ангел венчать не будет. И на похороны не придет никто, кроме гробовщиков и священника. Не будет ни цветов, ни гимнов, ни слезливой музыки. Вообще никаких слез. Потому что скорбеть будет некому. Дом престарелых – или, как я их называю, Хэппи Энды, – где я, скорее всего, проведу старость, дожидаясь смерти в уродливых платьях и туфлях, воняя дешевой присыпкой с запахом розы и мочой, и с пятнами красной помады на зубах, будет очень рад от меня избавиться. Священник, который, конечно же, будет низеньким и щуплым, с маленьким подбородком и шепелявым голосом, и в бежевых трусах под облачением (или, в наши времена зарождающегося равенства, в больших застиранных дамских трусиках и бюстгальтере, столь же соблазнительном, как кресло стоматолога), затолкает мой гроб в печь со словами: «Громолеты, вперед!».
Если повезет, мне даже достанется молитва.
Разумеется, я мечтаю вовсе не о таких похоронах. Я бы предпочла стеклянную погребальную колесницу с двумя шикарными черными жеребцами, и чтобы мой гроб внесли в изумительную готическую церковь под звуки «Каста Дивы» из оперы «Норма» Беллини. Не удержусь от искушения и добавлю модель в тельняшке от Жана Поля Готье. Священник будет высоким, темноволосым и харизматичным – достаточно праведным, чтобы служить Господу, и достаточно божественным для меня. Элегантно одетая паства будет скорбеть искренне, но достойно. Мой гроб проскользнет сквозь сиреневые бархатные занавески под песню «Жизнь в розовом цвете», и, разумеется, со мной будет прощаться любимый мальчик.
В моих мечтах.
Когда мы уходим с кладбища, день угасает, уступая место расплывчатому миру теней, и парк напоминает иллюстрацию Артура Рэкхема: высокие черные деревья простирают длинные острые ветви в кроваво-багровом небе. Уличная эстрада – призрачный силуэт на фоне пятнистых оранжевых и малиновых облаков, вуалью покрывших осенний закат во всем его великолепии. Мы срезаем путь по грязной траве, уже жесткой от мороза: Хайзум мечется по все стороны, выискивая воображаемых маленьких существ и отвратительные запахи, а я уверенно иду вперед, стараясь не походить на легкую цель для грабителя, который ищет, где бы поживиться мобильником. Когда мы выходим на тропу, я вижу маленькую, оборванную фигурку пожилой женщины, которая кормит ворон. Каждый вечер она приносит пакет хлеба для шумных черных птиц, которые слоняются по верхушкам деревьев в той части парка, что граничит с кладбищем. Беспокойно толкаясь на траве в ожидании хлеба, вороны напоминают компашку угрюмых подростков, околачивающихся на углу улицы. Женщина укутана в залатанное твидовое пальто на несколько размеров больше, чем надо, на ней красная шерстяная шапка с помпоном и красные туфли Мэри Джейн[1] с коричневыми носками. Моя бабушка всегда говорила: «Шляпа красна, а трусиков нет». Я мысленно прозвала незнакомку «Салли в красных туфельках», но понятия не имею, как ее зовут и есть ли на ней нижнее белье.
– Здравствуйте, – кричу я, когда мы выходим на дорожку. – Вечером будет прохладно.
– Отвали, – с улыбкой отвечает она. – Проклятые дрозды сожрали весь мой хлеб.
Ее лексика совершенно не соответствует поведению. У Салли безукоризненные манеры, и она прекрасно владеет бранными словами. «Отвали» в ее устах значит «добрый вечер». Словно словарь у нее в голове перемешался и значения всех слов поменялись местами. У нее бывают периоды просветления, когда она придерживается общепринятых норм, но не сейчас. Возможно, это просто процесс, обратный пройденному нами в раннем детстве, – изучение новых слов и их сопоставление со значениями, как в той карточной игре, когда все карты лежат лицом вниз и вы по очереди переворачиваете по две, пока не подберется пара. В детстве я очень любила придержать какое-нибудь интересненькое словечко, пока не представлялся случай связать его со значением. Я держала при себе слово «хер», пока однажды, лет в девять, не вставила его в беседу с мамой. Она так и не смогла снабдить меня точным значением, но шлепок по попе донес основную суть. Возможно, подобранные пары Салли просто постепенно разваливаются.
Она кидает остатки хлеба на траву, и Хайзум торопится заглотить несколько кусков, прежде чем я успеваю оттащить его за поводок. Мое «до свидания» теряется в хлопанье крыльев ворон, выискивающих последние крошки и дерущихся из-за них. Мы идем привычным маршрутом – вдоль лужайки для боулинга у ограды кладбища, а потом снова по главной аллее, к уличной эстраде. Встревоженный крик дрозда эхом разносится в полумраке – птица напугана Хайзумом, тщательно исследующим кусты и заросли трав. Я снова чувствую запах дыма, люди возвращаются домой с работы, включают свет и разжигают камины в больших викторианских домах возле парка.
Зайдя домой, Хайзум несется прямиком к миске с водой, пьет с шумным чавканьем и оставляет на кухонном полу дорожку слюны с водой, на которую я немедленно наступаю, сняв ботинки у входной двери. Я всегда думаю, что после вечерней прогулки хорошо выпить чашечку чаю.
Но сегодня, как обычно, наливаю себе бокал вина.
4
Осталась только лошадка-качалка. Я ждала ровно год. Триста шестьдесят шесть дней. Тогда был високосный год. А потом я освободила комнату.
Ее видно из сада, в окне комнаты на втором этаже: прекрасное создание, серое в яблоках, с раздутыми ноздрями и красным седлом. Сад погружен в обычный для поздней осени хаос. Остатки ежевики превратились в твердые черные шишечки и покрылись милдью, а сбитые ветром яблоки, размякшие и сладкие, гниют под деревьями – щедрый пир для голодных птиц. Несколько стойких георгинов и хризантем еще цветут в потрепанных клумбах, но последние розы опали, и их хрупкие лепестки усыпали темную почву.
Я работала в саду весь день – подметала листья, подрезала кусты и деревья, сажала луковицы и переставляла растения в горшках в теплицу, на зимнюю спячку. Приводила все в порядок. Готовилась. Спина болит, лицо покрыто потом и землей, ногти все черные, а руки исколоты розовыми шипами. Но скоро меня ждет вознаграждение. В кармане начинает жужжать телефон, я достаю его и смотрю на экран. Папа.
– Как зовут проклятое ничтожество, называющее себя старшим констеблем?
Мой отец пренебрегает в телефонных разговорах приветственными любезностями вроде «Привет, это папа».
– Сразу не вспомню, но уверена, что смогу выяснить. Это срочно? Происходит ограбление почтового ящика или нелегальный дикий рейв в павильоне для боулинга?
– Детка, язви сколько хочешь, но сама основа общества трещит по швам, раз пожилой человек не в состоянии выехать с собственной парковки, потому что заблокирован полноприводной колымагой какой-то дуры, которая не может пройти пять метров, чтобы забрать своих лоботрясов из школы. К тому же, когда я попросил ее подвинуться, она сказала: «Отвали, глупый старый ублюдок!» Тут нарушение, усугубленное словесным оскорблением, и я этого просто так не оставлю.
Папу никогда нельзя было назвать сдержанным человеком. Высокая планка, которую он ставит самому себе в вопросах поведения и отношений, является мерилом для всего человечества, и он весьма скептически относится ко всем, кто до нее не дотягивает.
– Я выясню, но учти, старший констебль – женщина.
– Черт подери!
Старшие констебли женского пола явно не внушают ему доверия.
После очень позднего обеда, как обычно, разделенного с Хайзумом, я награждаю себя костром. Не уверена, что это разрешено – скорее всего, противоречит какому-нибудь закону, – но я с удовольствием иду на риск ради треска и шипения горящих листьев, согретых у огня лица и рук и аромата лесного дыма, пропитывающего волосы и одежду. К тому же в это время года костры повсюду. Вчера был Хэллоуин, а на этих выходных предстоит бесконечная какофония фейерверков. Но куда исчезли процессии просителей «пенни для Гая»? Когда мы были детьми, половина удовольствия от Ночи Гая Фокса заключалась в старательном сооружении чучела самого Фокса из старых штанов, рубашки, колготок (для головы) и огромного количества смятых газет. Потом мы водружали его на самодельную тележку и расхаживали по улицам, выпрашивая деньги на фейерверки у добрых соседей. В те времена это было очень доброжелательное мероприятие, не то что современные вымогательства с угрозами. Прошлым вечером Хайзуму удалось прогнать от моей двери толпу подростков, наряженных в вампиров и зомби, но цена, которую мне пришлось заплатить за их бегство без наживы, – полдюжины разбитых яиц на стекле машины.