Мудрость сердца — страница 48 из 57

тню различных судеб, выразил готовность принять крест мученичества, осознать свою судьбу и героически ее выстоять, будучи уверенным, что тем самым он своим уникальным образом вносит вклад в благополучие человечества. И он также мог быть уверен в том, что если не в этой жизни, то в следующей или следующей после следующей он освободится наконец от своих оков. В «Серафите» чувствуется его возвышенное желание жить в Сиянии света и этим Сиянием. Однако это сияние, как замечает Бальзак, «убивает любого, кто не готов встретиться с ним».

Однако продолжим. В красках обсудив Сведенборга, пастор Беккер рассказывает своим слушателям о происхождении Серафиты. Барон Серафитус, который был «самым странным учеником шведского Пророка», при рождении Серафиты распорядился, чтобы ее не крестили «водой земной Церкви», поскольку она уже «крещена в огненной купели Неба». «Этот ребенок останется свежим цветком», – были его слова. Мы могли бы добавить – цветком уникальным, который не воспроизводит свой род. Цветком, похожим на тот, который Серафита сорвала для Минны на горной вершине, – «настоящим чудом, распустившимся под дыханием ангелов». Посреди последовавшего разговора в комнату врывается Давид, старый слуга, и сообщает, что Серафита борется с демонами. Все четверо отправляются в Шведский замок, где живет Серафита. Они видят в окно, что она застыла в молитве. Внезапно под звуки небесных напевов она исчезает прямо у них на глазах. Это ошеломительное видение у каждого вызывает разные чувства: у пастора Беккера – сомнение, у Минны – благоговение, у Вильфрида – страсть.

На этом повествование прерывается, якобы с целью подробнее описать характер Вильфрида и зарождение его любви к Серафите. В действительности же это описание служит Бальзаку приемом, который позволяет ему раскрыть суть мучающей его потаенной борьбы. Упомянув, что Вильфрид находится в расцвете лет (в сущности, в возрасте Бальзака на тот момент), что он изучал законы человечества и «корпел над книгами, вобравшими в себя совершенные когда-то людьми поступки», Бальзак называет его Каином, у которого еще оставалась надежда на отпущение греха в странствиях на краю земли. («Минна подозревала в нем каторжника славы».) Не эллиптическая ли это аллюзия на убийство своей настоящей самости, описанная Бальзаком в «Луи Ламбере»? И не имел ли Бальзак в виду собственную любовь, которую он убил, чтобы пойти по дороге славы? Так или иначе, две последующие страницы нужно читать как палимпсест. Вот его содержание: «Он по необходимости бежал от жизни общества, подобно тому как большой грешник ищет убежище в монастыре. Угрызения совести – добродетель слабых – не терзали его. Угрызения совести – признак беспомощности, ведущей к новым ошибкам. Лишь покаяние – признак силы, оно венчает все. Но и бродя по свету, ставшему его монастырским убежищем, Вильфрид нигде не нашел бальзама для своих ран; нигде он не повстречал существа, к которому смог бы привязаться. У таких, как он, отчаяние иссушило источники желания. Он относился к тому роду душ, которые, схватившись со страстями и оказавшись сильнее их, обнаруживают, что им уже некого сжимать в своих железных объятиях; у них не было случая встать во главе себе подобных, чтобы бросить под копыта своих коней целые народы, но они могли бы выкупить ценой ужасных жертв способность разрушить себя в какой-либо вере: что-то вроде живописнейших скал, с нетерпением ожидающих мановения волшебной палочки, по которому могли бы вырваться наружу глубокие источники». Трудно представить нечто более открытое и обличительное, чем эти слова, которые, я уверен, Бальзак относил к себе. Но, словно их было недостаточно, подгоняемый порывом высказаться, он продолжил: «Испив до дна кубок земной любви… он [Вильфрид] вдруг обнаружил сверкающую прозрачными волнами драгоценную вазу». Обращаясь к прошлому, и в повествовании, и в своей душе, Бальзак спешит вперед: «Вильфрид приходил, чтобы рассказать о своей жизни, утвердить величие своей души грандиозностью своих ошибок, продемонстрировать руины своих пустынь». Он подчеркивает, что в тот день, когда Вильфрид впервые увидел Серафиту, «вся его прошлая жизнь была забыта». (Не имеет ли он в виду прошлые жизни?) В тот самый момент, по ходу повествования, когда Вильфрид собрался было рассказать ей о своей жизни, о своей великой любви, «перед ним разверзлась пропасть, в нее проваливалась его бредовая речь, а из глубины этой пропасти поднимался голос, делавший Вильфрида совсем другим – ребенком шестнадцати лет». В эти насквозь просвечивающие слова Бальзак вкладывает два мгновения наивысшего восторга, когда-либо им испытанного. Первое – когда он мальчиком учился в Вандомском коллеже и, бесспорно, видел ангелов и разговаривал с ними. Второе произошло, когда он встретил госпожу Ганскую или, возможно, прямо перед тем. Двадцать шестого сентября 1833 года, именно тогда он впервые встретил ее в городе Невшатель. В декабре того года, как я уже упоминал, он начал писать «Серафиту». На протяжении всей своей жизни, по данным исследователей, он по-настоящему был счастлив всего лишь несколько недель. Описание эмоций Вильфрида при встрече с Серафитой точно копирует чувства Бальзака при встрече с госпожой Ганской, иллюстрирует его радость и устремления в ту минуту. Он боролся семнадцать лет за то, чтобы привязаться к этой женщине, и поэтому придал ее человеческому облику форму чаши избрания, чьи животворные воды ему уже довелось испить. В Ганской Бальзак искал спутницу, которая, как он надеялся, сопроводила бы его до царства Сияющего света. Краткий союз с ней и сила его переживаний воскресили в нем воспоминания о юношеских видениях и восторгах, в результате которых ангел внутри него проснулся и заговорил. Писатель на время перевоплотился в Луи Ламбера, с которым расстался в юности. Никого подобного ему Бальзак так никогда и не смог отыскать, с тех пор как выбрал земное убежище, в котором отсутствовало его истинное «я». «Приходилось ли кому-нибудь ощутить, – говорит он о Вильфриде, – как возвращаются молодость [Вильфриду всего только тридцать шесть] и чистота после прозябания в старости и барахтанья в грязи? Неожиданно Вильфрид полюбил так, как не любил никогда в жизни: тайно, убежденно, ужасно, до безумия». Как известно, госпожа Ганская была достаточно хрупким, поврежденным человеческим сосудом, но Бальзаку она казалась существом, поддерживавшим пламя внутреннего огня. Я склоняюсь к мысли, что это она уберегла его от печальной судьбы, которую он предначертал Луи Ламберу. Она сумела навести порядок в душевном расстройстве Бальзака и приковала его к земле. Но, находясь под чарами этой всепоглощающей любви, творческая личность внутри него, избегнув гибели, преображала мир в живое создание, в сердце которого была земля, на которой Бальзак жил, передвигался и был тем, кем он был.

Примерно в середине книги расположена четвертая глава, которая, как и положено четвертой главе, является центральной: скала в ней превращается в живые воды. Адресованные прежде всего пастору Беккеру, этому символу сомнения, слова Серафиты бьют, как вспышки молнии. Пастор Беккер – это Европа, та Европа, которая, как мы читаем далее, «поверит лишь тому, кто раздавит ее железной пятой». Одинаково жестокая и беспощадная к гению и обывателю, Европа, по представлению Бальзака, должна погибнуть. Далее он пророчит рассвет нового дня, когда растворятся не только границы национализма, но и любая преграда, отделяющая человека от человека и человека от Бога. «Какое значение имеет движение миров в том или ином направлении, – рассуждает Серафита, – коли существо, которое ведет их, изобличается в абсурдности? ‹…› Ваши сомнения идут по нисходящей, они охватывают все – и цель, и средства. ‹…› Все есть Бог. Или мы есть Бог, или Бога нет!» В этой главе много того, что вызвало бы насмешку у скептика, издевку у образованного человека, презрение у ученого, брезгливость у победителя, зубоскальство у идеолога – но как бы они ответили на вызов Серафиты? «О старик!.. Вот итог твоих наук и твоих долгих размышлений». Бальзаку посчастливилось быть свидетелем падения Наполеона, современником Гёте, «последнего человека Европы»; его высоко ценил Достоевский, апокалипсический пророк того века. Он видел конец Европы, который драматически до сих пор не разыгран, но он также видел мир грядущий, в котором торжествует порядок, введенный свыше, где любое действие имеет свое начало. Невероятный страх Бальзака, парализующий ныне все народы мира, ничто по сравнению с безумием, которое наступит, когда теперешние неурядицы сменятся хаосом. Только личность, подобная Бальзаку, укоренившаяся в самом сердце хаоса, может оценить значение слова «порядок». Такой порядок он и показывает нам, по возрастающей, на протяжении оставшейся части книги. Его порядок основан на вере. «Есть создание, – говорит Серафита, – что верит и видит, знает и может, любит, молится и ждет… оно слушает и отвечает… С его точки зрения, сомнение не является ни святотатством, ни кощунством, ни преступлением; это – переход, – человек возвращается на круги своя в Преисподнюю или продвигается к Свету». Что может лучше характеризовать эпоху, чем эти пророческие слова? «Существует возвышенная наука, – продолжает она, – которую некоторые люди смутно ощущают, хотя слишком поздно, не осмеливаясь признаться себе в этом. Эти люди поняли необходимость исследовать тела не только в их математических свойствах, но еще и в целом, в их оккультном единении». Что еще тут добавить? Вильфрид возвращается домой, в ужасе обнаруживая свой мир в развалинах, пастор Беккер возвращается к своим «Заклятиям». А Европа? Европа, что тогда, что сейчас, возвращается, как бешеный пес, на свою блевотину[133]. «Внутреннее откровение может быть сколь угодно глубоким, а внешнее – очевидным, – объясняет Бальзак, – уже на следующий день Валаам сомневается в своей ослице и в себе самом». Европа не верит ни в кого, кроме Того, кто ее растопчет!

Победа над землей, вот к чему призывает Серафита. Вселенная, говорит она, принадлежит тому, кто будет, кто может, кто умеет молиться. «Синай, Голгофа не разбросаны то здесь, то там; Ангел же распят повсюду, во всех сферах».