Муха имени Штиглица — страница 8 из 25

Вот кроме этих слов Зое ничего и не надо. Она каждый перерыв прилетает за новой порцией «голубки».



Жизнь кондуктора оказалась значительной. И проступала подробностями. Например, звали его Никодим. Зоя называла его Димкой. Он, оказывается, любил кофе с цикорием утром, а вечерами играл на флейте, музыкальное образование, между прочим.

Удивительно звучало это имя – Никодим. Никодим по небу́ летит. А небо из фольги.

Несколько раз в день он протягивал людям «счастливый билетик». И всегда предупреждал: «У вас счастливый». А в конце поездки громко объявлял: «Трамвай идёт в парк!». Всё. Больше на связь с миром он не выходил.

В наушниках Никодима играло какое-то ретро. Целый день он смотрел в трамвайные стекла и глазами снимал кино: музыка, город, люди, у вас счастливый билет, у вас несчастливый, трамвай идёт в парк.

– Каждый день по одному счастливому билетику мне приносил, – говорит Зоя. – В наследство счастье оставил. Я раньше выкинуть грозилась эту коробку, место занимает, – а теперь чувствую, что она и меня переживёт…

Кариатиды слушают это всё по сотому кругу – такая судьба кариатид: держать небо, взирать на мир и слушать.

Мы тоже слушаем.

Перерыв заканчивается. Зоя улетает на свою постановку.

Таисия и Ника тоже возвращаются на свои места.

Сейчас они поправят причёски и будут держать небо.

Триптих

Портрет

– Запомните: главное в вашей жизни – это композиция. Не будет композиции – ничего не будет. И птиц не будет. Где тут птица? Покажи.

– Вот она, – Ася показывает на маленький фиолетовый комочек света, который едва проглядывается сквозь железные прутья птичьей тюрьмы.

– Такая большая клетка для такой маленькой птички?!. Нет, это никуда не годится. Ты своё задание помнишь? «Портрет птицы», а не «Портрет клетки».

На полу разложено множество студенческих эскизов: «Портрет рыбы», «Портрет муравьеда», «Портрет осьминога», «Портрет броненосца без брони» – скоро все эти рисунки станут гобеленами. А Асина птичка всё никак не вылетит из клетки.

– Ася, скажи на милость, ты почему всё время опаздываешь?

Ася разводит руками, как бы показывая, что она во власти обстоятельств непреодолимой силы.

– Работаешь, наверное? Работа – это хорошо, но тебе надо институт закончить.

Ася кивает и собирает всех своих птиц обратно в чёрную папку. Вчера в кипящей кастрюле с фиолетовой краской Ася красила пряжу и окунула туда же свой белый свитер. Теперь она сама как фиолетовая канарейка.

Ася смотрит на часы, поспешно накидывает на плечо свою чёрную папку, похожую на огромное воронье крыло, и улетает.

Взмах – и Ася на кладбище.

В мастерской стоят мраморные и гранитные плиты – ждут своего часа… Или – часа тех, кто ещё живёт и пьёт целебные капли, а за окнами уже шумят копачи – Семён и Рома. Иногда к ним присоединяется дождь, и они шумят вместе.

Семён – интеллигентный копач, и лишь в плохую погоду он позволяет себе слово «блин». Говорит, что это метеозависимость.

– Дождяра, блин! Рома, блин, лопату ровно держи, блин!..

Эти выкрики напоминают Асе Олега Кузьмича, который тоже ругался с дождём.

Ася приехала в Питер из маленького городка, в котором был всего лишь один художник по надгробным портретам. Но на работу Кузьмич являлся очень редко: пил, грешный, с чертями здоровался. Вот к нему Асю помощником и приставили.

Кузьмич обрадовался подмоге и целый месяц не навещал чертей, а учил Асю гравировке.

– Значит, варежку не разевай, слушай: берём копирку и фотографию покойничка нашего и кладём это дело на плиту. И спокойненько, никуда не спешим, обводим контуры лица, вот та-ак… Теперь снимаем всё, достаём присыпочку и… – Кузьмич набирал целую ладонь какой-то волшебной белой пыльцы и посыпал ею надгробную плиту, затем сметал пыльцу кистью – и на камне проступал лик покойного.

– Видишь? Это волшебство, а теперь начнётся работа, – с этими словами Кузьмич доставал несколько инструментов. – Это «пучки», ими бить надо, точечно, вот так, смотри.

Удар! Удар! Удар! Похоже на непрекращающийся дождь или даже град. Бесконечный звон металлических спиц-пучков о мрамор.

– А ты что думала? Тюк-тюк и готово? Нет, тут сноровка нужна, на этот портрет месяц уйдёт, точно: заказчик попросил ещё корабль нарисовать, моряка дальнего плаванья хороним. В общем, нужно нам с тобой куда-то небесный корабль втюхать… Думаю, вот сюда, сверху, чтобы он по облакам плыл. Ладно, ты пока сама помозгуй насчёт композиции, эскизов поделай, а я на перекур.

Но Ася уже знала, что это за «перекур» и чем он кончится.

Ася была студенткой художественного училища, поэтому пропорции и характер лиц схватывала моментально и гравировку освоила быстро. Основной инструмент для этой работы – смирение. Смирение перед вечностью. Да и Кузьмич на страже:

– Будешь спешить – всё запорешь! Ой, блин, опять дождь за окном!..

У Кузьмича была обида на дождь. И не одна.

Ася осталась в мастерской работать над портретом, ожидая развязки «перекура». Развязка не заставила себя долго ждать: сквозь проливной дождь за окном Ася услышала истошный ор Кузьмича. Она выбежала на улицу, а там никого. Только ор и смех из-под земли.

– Не рой другому яму – сам в неё попадёшь!.. – ржал Кузьмич, валяясь на дне вырытой ямы.

Дело в том, что вся мастерская была уставлена пакетами «на помин души», их оставляли родственники покойных для Олега Кузьмича. И Кузьмич исправно поминал. А ещё время от времени шёл с бутылочкой на «перекур», и как пойдёт – так обязательно в яму провалится.

– И ладно коли б солнышко грело! А так дождь, зараза, – сердится Кузьмич. – В сотый раз уже в яму проваливаюсь! Дождь, блин!.. Аська, лестницу тащи!

Кузьмич говорил, что вид из ямы довольно-таки интересный, типа он – князь Андрей, а это небо над Аустерлицем. Пару минут так полежит, а потом ка-ак стрельнёт в спину – и всё, охота быть князем отпадает; несите лестницу!

– Вот уедешь в Петербург, а кто меня из ямы доставать будет?

Каждый раз, когда Кузьмич падал в вырытую яму, ему было смешно – и как-то так получалось, что эти ямы были не про смерть.

– Потом, после жизни, я уже как-то сам, без лестницы обойдусь, на птичьих правах вылечу, – Кузьмич улыбался своим мыслям и переводил взгляд на работу Аси. – Куда ты спешишь, Ася?! Тихо, камень испортишь! Нам среди камней жить.

А ведь Ася действительно всё время спешила: спешила закончить училище, поступить в Петербургскую Академию и стать художником по ткани.


Так и случилось. Пришёл срок, и Ася переехала в Питер. Учится в Академии, живёт в общежитии, а работает по-прежнему на кладбище.

В большом городе – больше работы: люди уходят и уходят, и Рома с Семёном работают от зари до зари.

Тело уйдёт, родная оболочка исчезнет… Останется лишь портрет.

Иногда родственники покойного просят портрет поправить – то есть как-то сделать, чтобы ушедший им улыбнулся. Отпустил их вину.

И Ася поднимает уголки губ на портрете. А блеск в глазах (улыбка – в первую очередь это глаза) получается в два касания.

Однажды пожилая дама попросила сделать себе портрет заранее, мол, скопила деньги и хочет вложить их в землю. Место себе она уже выбрала – рядом с могилой мужа. Лидия Петровна принесла Асе свою лучшую фотографию – свадебный портрет. Лидии Петровне там лет восемнадцать.

– Сделайте такой портрет, Асенька, ну, чтобы… В общем, я не хочу быть вечно старой на памятнике.

Лидия Петровна часто приходила в мастерскую с печеньем, конфетами и рассказами о своей молодости. Сама она когда-то служила на Ломоносовском фарфоровом заводе, в связи с чем позволяла себе давать, как коллега коллеге, советы по поводу композиции.

– Как вы думаете, Асенька, может, узора добавим?

Ася кивает: конечно, можно и узор.

Лидии Петровне нравился свой портрет, но на тот свет она совсем не спешила. Наоборот, она как бы обманывала смерть. Здоровья она была крепчайшего, лечилась цикорием и ходила к врачам только на свидания.

После долгих бесед с Лидией Петровной Ася возвращается в общагу, где её ждет фиолетовая канарейка, которая в конце концов однажды вылетит из клетки, а тонкие прутья птичьей тюрьмы станут узором на её крыльях…


А в это время в маленьком родном городке Аси отшумит последний дождь Олега Кузьмича.

Возможно, его просто никто не вытащил из ямы, ведь Ася давно уехала. Выбрался сам, без лестницы, на птичьих правах. И превратился в портрет. Кто-то положил его фотографию на кальку и поднял уголки губ.

А Лидия Петровна наконец снова стала восемнадцатилетней невестой. И встретила Там своего жениха. Всё началось сначала.

И всё это – правильная кольцевая композиция.

Пастораль

У Сони была собственная денежная единица: банка черники.

Это выяснилось у привокзального базарчика, где мы с ней засмотрелись на самодельные серьги-ракушки.

– Сколько стоит? – спросила Соня.

Мастерица назвала цену.

– Это, значит, четыре банки черники, – вдруг сказала Соня, задумалась и покачала головой. – Нет, это дорого.


Всё лето Соня провела на даче, собирала чернику и продавала её на дороге. Вставала ни свет ни заря, спешила в лес, дрожа от утреннего холода, ползала по росистой траве, аккуратно срывая ягоды, чтобы не помять, собирала полное ведро с горкой и шла к дороге, а там уже раскладывала по банкам.

…И вот Соня уже сидит на изящном плетёном стульчике, в руках лесные цветы и корзинка ягод, разворот головы в три четверти. Белая шляпка с кружевными полями, коралловые бусы, платье в цветочек, как на пасторальных картинках, – Соня любила рисовать автопортреты.

– Какая длинная шея. Соня, ты Модильяни? – обычно спрашивал её мастер по живописи. – Но характер, настроение, конечно, есть. Лето, значит, хорошо провела, отдохнула?

Соня отвечает улыбкой и застенчиво склоняет голову набок. А может быть, не застенчиво, а наоборот, горделиво, мол, нет, не Модильяни, а Соня, вот, смотрите. И все внимательно смотрят на портрет и на Соню. Сравнивают. Шея, и правда, длинная – и на портрете, и в жизни. То есть Модильяни и Жанна Эбютерн в одном лице. Сонином.

И я представляю, как эта Соня с модильяновской шеей, разложив чернику по банкам и сев на перевёрнутое ведро (а не на изящный плетёный стульчик), смотрит, как несутся по пыльной дороге автомобили – остановятся, не остановятся? Купят, не купят? И так каждый день этого бесконечно длинного лета…

Меж тем народ подходит, глядит на чернику, думает, приценивается и, чаще всего, не покупает.

А краски, между прочим, опять подорожали, а ещё за факультативы платить надо… И Соня сильно рассчитывала на эту чернику…

– Сколько стоит?

Соня спохватывается, и с надеждой смотрит на покупателей.

– Черника у бабули лучше была, ты не мог там остановиться? – недовольно говорит женщина.

Мужчина отвечает, что там была такая же черника, мол, какая разница?

– Купим, а потом выкидывать?

После этой фразы Соня теряет надежду на эту пару. Женщине жарко, её, по всей вероятности, нервирует спутник, и Сонина черника – это лишь повод выказать раздражение.

– Ладно, – соглашается мужчина. – Там дальше ещё будут продавать, поехали.

Хлопают дверцы машины, включается мотор, из-под колёс летит горячая пыль. Соня спасает чернику, закрывая её своей панамой (а не шляпкой с кружевными полями).

Уехали. Тишина. Соня надевает панаму. И я слышу её вздох.

Такой же вздох у неё был, когда она стояла перед прилавком с серёжками.

В этом вздохе не было печали.

Просто серёжки не стоили четырёх банок черники.

Натюрморт(Ва́нитас)

Фотография некой женщины вдруг напомнила мне о субботних занятиях детской изостудии Эрмитажа, когда дети бродили по залам в поисках скоротечности жизни.

А на фотографии был изображён стол, на столе початая бутылка виски, мобильный телефон и женщина.

Женщина акробатически балансирует на краю стола, старясь показать фотографу лицо и заднюю часть корпуса в профиль, а грудь в анфас. Как на наскальных рисунках древних египтян.

И у неё получается. Видимо, кто-то в её роду был египтянином. В одной руке она держит красную розу, а в другой стакан с виски.

Приглушённый свет. Гидроперитные кудри откинуты назад. Они сливаются с облегающим платьем телесного цвета. Сверху надета чёрная портупея. Эти ремни для оружия носят воины, охотники и женщины на краю стола.

Стол, кстати, маленький, и ей было бы удобнее опустить ноги, но она, наоборот, поджимает их к себе, чтобы показать высокие чёрные каблуки. Одна нога смотрит на нас пяткой, другая нога в профиль – любой фараон позавидует такому выверту.

Я очень долго смотрела на фотографию и не заметила, как вдруг соскочила на мысль, не связанную с этим изображением.

А мысль явилась в облике Бориса Константиновича.

– Запомните, дети, – говорил он, водя нас по залам Эрмитажа. – Если на краю стола лежат фрукты, бокалы, цветы, а самое главное, если где-то изображен череп, то, скорее всего, это натюрморт на тему скоротечности жизни, этот жанр живописи называется «ва́нитас», запомнили? Край стола, как край жизни.

Дети дружно, но неуверенно кивают.

– Хорошо, тогда пройдитесь по залу и найдите ещё такие же натюрморты.

Дети бегут по залам Эрмитажа в поисках быстротечности жизни.

Оказалось, почти все натюрморты в Эрмитаже вовсе не про фрукты и овощи. Обнажённый лимон с красиво падающей кожурой говорит нам о пагубной страсти, а гнилое яблоко напоминает о первородном грехе. С цветами дело обстояло так же: выяснилось, что роза – это тщеславие и плотская любовь, а тюльпан – символ безответственности.

Дети эрмитажной изостудии жадно ищут и подозревают в грехе все цветы и фрукты.

– Обратите внимание на эту работу, – продолжает Борис Константинович. – Мы видим богатый стол, такое изобилие, что даже со стола валится. Дальше что мы видим? Правильно, мухи летают. Это говорит нам о тленности всего земного.

Нам по восемь лет, и такие слова как «быстротечность жизни», «тщеславие», «плотская любовь» отдаются таинственным эхом в наших головах. Эти слова просто очень красиво звучат из уст Бориса Константиновича. Но мы-то знаем, что жизни нет конца, преподаватель просто выдумщик, а художник рисует череп в натюрморте только для того, чтобы было страшно.

И нам страшно.

Наш прекрасный учитель и не подозревал, что навсегда отбил у меня любовь к натюрмортам.


А «быстротечность жизни» всё-таки случится. Быстро протекут шесть лет учёбы в эрмитажной изостудии. И она распахнёт свои двери для новых детей, и они тоже побегут по залам Эрмитажа в поисках «пагубной страсти» и «тленности всего земного»…


Я снова смотрю на женщину с портупеей. На следующей фотографии она стоит с мужчиной. Одной рукой она делает селфи, а другой держит мужчину за плечо. Так обычно рыбаки фотографируются со своим трофеем. Вот какого поймала! Поймала красивого. Белого амура.

У этого белого амура много женщин с портупеями. Потому что он – прекрасная безответственная рыба (как тюльпан в натюрморте), которую можно поймать только щелчком фотоаппарата. Кадр остаётся у хозяйки, а вольный амур вырывается из цепких рук и плывёт дальше, к другим морям и другим берегам. Страшно быть белым амуром, повсюду женщины-браконьеры, повсюду сети и перемёты, приманки и ловушки.

Рыба чувствительней всех к «быстротечности жизни». Всего минута промедления – и она тоже станет частью натюрморта: жареная рыба на краю стола.


Дело в том, что я забыла про «ванитас» ровно в ту же минуту, как только о нём нам сообщил Борис Константинович. И вспомнила только сейчас, глядя на фотографию дамы в портупее.

Какая задача может быть у человека, устроившегося на краю стола в полупрозрачном платье? Человек явно хочет остановить быстротечность жизни, остановить белого амура, привлечь его, поймать, ударить головой о землю, чтобы не брыкался, снять чешую, пожарить и съесть.

Какой-то мастер-фотограф грамотно выставил свет, посадил даму на стол, вручил бокал и розу, придвинул бутылку виски и телефон. Сделал снимок, обработал его во всех фотошопах и отправил даме, чтобы та покорила рыбье сердце.

Наверное, фотографию с лежащей на столе женщиной правильнее было бы называть портретом… Но мастер обработал снимок так, что сделал его мёртвым.

Я смотрю на портрет и вижу натюрморт.

Слово «натюрморт» переводится как «мертвая природа». Конечно, мёртвая: сорванная, без корней.

Не люблю натюрморты.

Падали и смеялись