Надо же, чтобы я заметил Эдитку, когда она была уже на середине двора! А там Разбойник как раз вёл на водопой куриное стадо и бедного Беляша в том числе… Плёлся наш Беляш, низвергнутый куриный владыка, позади всех кур, и вид у него был смиренный и запуганный, как у самой забитой квочки…
— Эдитка! Берегись петуха! — крикнул я в окно. А сам схватил зонтик, на ходу открыл его и помчался Эдитке на выручку.
Гляжу, Разбойник, по своему обыкновению, уже взмахнул крыльями, кукарекнул и большими шагами двинулся к девочке.
Я обмер: думаю, того и гляди выклюет ей глаза, пока я добегу.
— Эдитка, беги! — кричу.
А она, вместо того, чтобы бежать, преспокойно присела на корточки. Глядит на петуха и смеётся во всё горло. Смех у неё был звонкий-звонкий, как колокольчик, и такой заразительный, что хочешь не хочешь, а засмеёшься вместе с ней.
Смотрю, петух остановился. Поглядел на неё одним кровавым глазом, потом другим и как закричит:
«Кукареку!»
Но в этом крике не было угрозы, скорее — удивление. Потом Разбойник закудахтал глухо, словно кто пустую бочку по мосту покатил, и снова приглядывается к девочке. А Эдитка накрошила немного хлеба — в руках у неё была краюшка — и протягивает ладошку к петуху. Разбойник покосился на неё, поглядел на её протянутую руку и склюнул крошку с ладони. Одну, вторую, третью…
Вид у меня был, должно быть, довольно глупый, потому что Эдитка, взглянув на меня, расхохоталась.
— Я никаких зверей и птиц не боюсь, — говорит. — Бояться — это хуже всего. А если не боишься, самый дикий зверь не тронет! Пойди-ка сюда, Разбойник, я тебе ещё хлебца дам, — обращается она к петуху, который тем временем уже отошёл к своим курам.
И что вы скажете? Разбойник не только послушался Эдитки, но и позволил ей погладить себя по перьям.
Я сбегал домой, захватил там горсть крупы. Присаживаюсь на корточки возле Эдитки и протягиваю руку Разбойнику. Пришлось подождать, пока он наконец смилостивился и поклевал крупы. Но зато с этой минуты у меня с ним установились приличные отношения. Удалось даже помирить с Разбойником Катерину. Отныне, само собой разумеется, в нашем доме прекратились разговоры о курином бульоне с рисом.
Не думайте, однако, что Разбойник полюбил нас. Увы! Он просто позволял нам жить, терпел нас, но и только. Во дворе по-прежнему хозяйничал как хотел. Чужих не допускал ни на шаг. Для одной только Эдитки делал исключение.
Её он любил и ждал. Иногда вечерами он бывал уже таким сонным, что качался взад и вперёд, тыкался носом в землю. Но стоило ему услышать звонкий смех Щеглёнка, он кукарекал хриплым спросонья голосом и бежал во всю прыть к калитке или даже на улицу, чтобы поскорее увидеть свою приятельницу. Я думаю, он любил и уважал её за смелость. Разбойник, что о нём ни говори, был петух рыцарского нрава и умел ценить мужество.
Вы, наверно, догадались, что в конце концов я преподнёс Разбойника Эдитке. Как он вёл себя на новом месте, не знаю. Знаю только, что он время от времени удостаивал нас своими посещениями, видимо решив не оставлять нас совсем без присмотра.
Он всегда появлялся неожиданно. Кукарекал и начинал наводить порядок. Продолжалось это до тех пор, пока не приходила за ним Эдитка. Тут он сразу затихал и покорялся. Маленькая Эдитка делала с Разбойником всё, что хотела.
Да кто, впрочем, мог бы не подчиниться девочке, у которой было такое мужественное сердце! Девочке, встречавшей опасность смехом, звонким, как серебряный колокольчик…
Пан Кубяк
Я считал, что я уже совсем большой, хотя пёстрый фартук нашей Моники закрывал меня всего — от плеч до пяток. В этом торжественном облачении я устраивал богослужение. Пел, звонил мамиными ключами. Кадил привязанным на трёх шнурках старым подстаканником с обломанной ручкой перед табуретом, на котором стояла коробка от конфет, оклеенная золотой бумагой.
Когда пришла весна, запахло солнцем и свежестью молодых трав, в нашем доме появился Кубяк. Он поместился на веранде. И стал там заменять трухлявые доски пола новыми, золотистыми и пахнущими смолой.
Пан Кубяк был человек всесторонне одарённый. Сегодня он без труда справлялся со стариковским упрямством часов, висевших в столовой и отказавшихся бить. Завтра ловко подшивал новые подмётки к туфлям Моники, сколачивал бочки для капусты или прививал яблони. И, что значительно важнее, он умел ножичком выстругивать сабли, поразительно похожие на настоящие.
Такой вот сабле, выструганной паном Кубяком, я и обязан тем, что без всякой жалости изменил духовному сословию. Я стал повстанцем. Удалось это мне тем легче, что пан Кубяк сам когда-то участвовал в восстании. Он рассказывал о нём охотно, с такой захватывающей живостью, что слушатель пробирался вместе с ним сквозь лесную чащу, совершал смелые рейды в тыл врага и был готов биться с неприятелем до последней капли крови, хотя и без надежды на победу…
В своих рассказах пан Кубяк вовсе не выглядел героем. Он был солдатом — и только. Всё, что он пережил, казалось ему столь же простым и ясным, как и то, что трухлявые доски пола нужно поменять на новые. Даже раны, которых у него было множество, он считал вполне естественным, неизбежным последствием войны. Был он всегда весёлым, радостным. Смеялся, улыбался солнцу, небу, деревьям, всему живому, улыбался самой жизни.
— Ты погляди, Янушек, как белый свет хорош! — скажет он мне бывало. — И как хорошо на свете жить!
И ласково заговаривал с ласточками, у которых было гнездо на веранде. Или делал выговор индюку, за то что тот ни с того ни с сего надувается и важничает. Пан Кубяк был своим среди зверей и птиц. Он знал, о чём думает утка, шлёпающая по грязи, и что снится старому гончаку Рексу, когда тот во сне вздыхает и слабо перебирает лапами. Понимал, почему злится петух, который бросался на всех во дворе, угадывал, о чём воет Верная, большая дворовая собака, которая всегда сидела под кустами сирени и заливалась горькими слезами. Умел он ласковой речью смягчить горе коровы Матейки, оплакивавшей потерю телёнка. Да, пан Кубяк понимал душу животных! Знал зверей так, как знают человека, с которым постоянно встречаются.
Однажды пан Кубяк ушёл. Солнце словно померкло. Трава стала не такой зелёной. И онемевший мир, в котором не было слышно весёлого его голоса, стал чужим, ненужным и пустым. Говорили, что пан Кубяк заболел.
С тех пор я его больше не видел…
Был я уже взрослым, когда навестил пана Кубяка там, куда привёл его последний путь. Я нашёл забытую могилу на тихом кладбище маленького городка. На поросшем травой холмике звонко щебетала коноплянка. Несомненно, пришла она рассказать пану Кубяку на своём языке, который он, конечно, понимал, что мир прекрасен. И жить на свете стоит. Хотя бы для того, чтобы с радостью в сердце выполнять свой обычный, привычный, солдатский долг…
Нет, он не забыт, пан Кубяк, не забыт! И когда я рассказываю вам, мои дорогие, о животных, я всегда стараюсь рассказать о них так, как сделал бы это пан Кубяк.
Удаётся ли мне это?
Не знаю. Не могу, к сожалению, спросить у самого пана Кубяка, как ему нравятся мои рассказы.
Но если, читая мои книжки, вы, дорогие ребята, научитесь видеть в животных существа, которые можно не только любить, но и уважать, то я уверен, что душа славного пана Кубяка улыбнётся мне и скажет:
— Смотри-ка, Янушек, как прекрасен белый свет! И как хорошо жить на свете! Хоть и приходится тебе выполнять только самый простой и самый обычный человеческий долг.
— Какой?
— Ну, расширить немножко ребячьи сердца! Чтобы нашлось в сердцах детей место и для тех зверюшек, которые делят с человеком и радость и горе…
Совершенно ручной человек
Всё началось с того, что молодым воробьям не хотелось летать. До поля, мол, чересчур далеко.
Напрасно убеждали их старые, мудрые воробьи:
«Летите с нами в поле! Люди только вчера скосили рожь и свезли её в амбары. На жнивье полно зерна! Наклонись и клюй сколько душе угодно! Даже искать не надо. Чир, чир, чир!»
«Ну да ещё! Охота была лететь в такую даль! Зачем это нам? Пусть туда галки летают или скворцы. Это их дело слоняться по жнивью! Чир, чир, чир, чир, чир, чир!» — отвечали хором молодые.
«А вы разве не знаете, что по двору ходит человек? А у него под мышкой огненная палка? И как он дунет из этой огненной палки, то и бежать поздно? Чир, чир, чир!»
«Ха, ха, ха! — смеялись молодые воробьи. — Человек с огненной палкой! Чир, чир, чир! Кто это видал человека с огненной палкой? Ха, ха, ха!»
«Моя любимая жёнушка, Просоежка, погибла от такой палки!» — пропищал какой-то старый воробей.
«Ха, ха, ха! Чир, чир, чир, чир! — смеялись молодые воробушки. — Что за небылицы этот старик плетёт! Ха, ха, ха! Огненная палка! Совсем из ума выжил старина. Чир, чир, чир!»
А один молоденький воробушек выскочил на самый кончик ветки тополя, на котором происходило совещание, и закричал:
«Что вы нас пугаете огненной палкой, которой никто не видел! Вот ястребы — другое дело! Я сам видел, как один кружил над полем. Ястреб нас всех до единого перетаскает на вашем хвалёном жнивье!»
«Чир, чир чир!» — грянули в один голос молодые воробушки, и это означало, что они безоговорочно согласны с оратором.
«Поле серое, воробей серый — ястребу трудно его заметить издали!» — уговаривали старые.
А один из них — старый воробей, которого, как говорится, на мякине не проведёшь, — махнул два раза хвостиком, где оставалось только два пёрышка, и те по бокам, и чирикнул:
«Разве в поле кустов нет? А груши на меже? Разве нельзя спрятаться?»
Но попробуй втолкуй им! Старики — своё, а молодые — своё. Препирались так целый час, а то и больше. И такой писк стоял на тополе, такой крик и шум, такой гвалт, что прохожие затыкали уши.
Наконец наговорились до хрипоты. И замолчали. Никто уже не мог даже пискнуть.
Все ждали, что же скажет самый старый воробей. Он всё это время сидел нахохлившись на самом высоком сучке и молчал.