— Киби! — сказал я негромко.
Одна из птиц вздрогнула, выпрямила длинную шею и с каким-то недоумением посмотрела на нас.
— Значит, запало ей что-то в память! — сказал обрадованный Трофим Савельевич. — Глупая, конечно, как всякая птица, а вот откликнулась… Киби! Киби! Иди сюда!
Но Киби отвернулась от нас и стала чистить свои нарядные, яркие перья.
— Подожди, Трофим Савельевич, сейчас Киби узнает нас, — сказал я и поставил возле решётки знакомую ей миску с едой, которую взял у служителя.
Словно удивившись чему-то, Киби подбежала к нам, клюнула меня в локоть и привычно стала выбирать зёрна.
— Вот и недаром говорят, что привычка — вторая натура, — заметил Трофим Савельевич и погладил Киби, которая доверчиво стояла рядом с нами.
Капля дождя
Верблюд лежит на земле, поджав под себя ноги.
Я сажусь на его спину и громко говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд медленно встаёт на передние ноги, я наклоняюсь назад и чуть не падаю на спину.
Затем он рывком подбрасывает задние ноги, я откидываюсь вперёд и, чтобы не свалиться, хватаюсь за верёвку, которой укреплены у седла два бурдюка с водой.
Я дотрагиваюсь до головы верблюда тонкой палкой и снова говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд выходит на тропу и волнообразным шагом идёт по знакомой дороге на песчаный холм.
Сзади меня, на другом верблюде, едет мой проводник Мамед — мальчик лет пятнадцати. Он сидит на высокой спине верблюда в толстом ватном халате и чёрной мохнатой шапке.
Мы везём на ферму пресную воду из Мургаба, а обратно привезём шерсть.
Я в белом кителе, и мне жарко. Весеннее солнце палит нещадно, пески тяжело дышат горячей грудью, дрожит знойный воздух; без синих очков трудно смотреть кругом.
Отцвели красные и жёлтые маки, созрел дикий ячмень, стал седеть и серебриться ковыль. На гребнях песчаных бугров уже нет молодых побегов. Но в лощинах ещё много зелени, и со спины верблюда, как с каланчи, видны перемежающиеся голые жёлтые барханы и зелёные впадины между ними, покрытые стеблями полыни и мятлика.
Тихо, как ночью. Не видно ни птицы, ни зверя. А в совхозе в эту пору дня протяжно и тоскливо кричит ишак, словно давится воздухом: «и-а-а!.. и-а-а!..»
Едем мы долго. Когда перевалило за полдень, я начинаю ощущать озноб. Это солнце забралось под китель и обожгло кожу. Пришлось надеть ватный пиджак.
— Туркменом скоро будешь! — засмеялся Мамед. — В шапке хорошо, а в картузе плохо. У вас не так жарко?
— Да, не так.
.— А что пьёшь, когда тепло?
— Холодную воду с газом. Она шипит, в носу щекочет — хорошо! — сказал я и захотел пить.
— А мы горячий кок-чай пьём. Вспотеешь — сразу хорошо сделается!
Я предлагаю сделать привал. Мамед радуется моему предложению и укладывает своего верблюда, а я — своего.
Затем мы спутываем ноги верблюдам и пускаем их пастись, а сами занимаемся костром.
Я собираюсь прилечь у костра на горячий песок, но Мамед говорит:
— Так нельзя. Кошму подложить надо, а то фаланга укусит. Весной она сильно кусается — заболеть можно.
— А кошма помогает? — спрашиваю я и гляжу под ноги.
— Хорошо помогает. Фалангу овцы едят, вот она и боится, когда шерстью пахнет.
Мы ложимся на кошму, закидываем руки за голову и смотрим в небо.
— Хочешь, яйцо будем варить? — спрашивает Мамед.
— А где возьмёшь?
— Да их тут много. Сейчас найду.
Мальчик вскакивает с кошмы и бежит по песчаным холмам; чёрная шапка его то скрывается за грядой, то показывается снова.
— Сюда иди! — кричит он.
Я подхожу.
— След видишь? Смотри — вот лапки были на песке.
— Ну, вижу, — говорю я, начиная смутно различать очертания небольших следов какого-то зверька.
— Против следа пойдём, — махнул рукой Мамед вправо. — Она в такое время зря не ходит. Она яйцо снесла — гулять пошла.
Мы проходим шагов двести и на горячем гребне, в небольшой яме, находим яйцо. Оно чуть-чуть присыпано песком.
— Свежее яйцо, сегодня снесла. Смотри, — говорит Мамед, — прямо как куриное, только немного жёлтое.
Действительно, яйцо похоже на куриное, но кажется, что оно без скорлупы.
— А кто снёс-то?
— Черепаха снесла. Хочешь, я тебе сто штук наберу?
— Куда столько?
Мамед находит ещё три яйца, и мы варим их у костра. И вкусом они похожи на куриный желток. Затем пьём обжигающий кок-чай, и нам делается легче. А тут поднимается ветерок, и на горизонте показывается грозная, чёрная туча.
— Вот бы дождя сейчас! — говорю я.
Мальчик внимательно смотрит на тучу, которая занимает почти половину неба:
— Не будет дождя. Теперь до самой зимы не жди.
И вдруг сверкает молния, и скоро мы слышим раскаты грома. Зелёные стебли полыни, серебристый ковыль и жёлтый ячмень пригибаются под ветром. С гребня барханов летит песок и хрустит на зубах; верблюды вытягивают длинные шеи, принюхиваются. Туча гремит и подползает всё ближе и ближе.
Ещё молния, ещё удар грома, и я вижу в высоком чёрном небе косые полосы дождя, но не слышу падающих капель.
— Не дойдёт он до нас, — вздохнув, говорит Мамед.
Но туча уже над нами, в воздухе пахнет влагой. Я ложусь на спину, накрываюсь пиджаком и гляжу в небо.
Из тучи льёт дождь, полосы его дрожат над нами, вот-вот они окатят нас с головы до ног. Но на земле сухо. Дождь испаряется где-то над нашими головами и превращается в лёгкое бледное облачко. Я смотрю и не верю глазам.
Но из всего ливня, что бушует в небе над нашей стоянкой, лишь одна маленькая капля тихо падает мне на лицо. И пока я протягиваю руку, чтобы дотронуться до неё, она высыхает.
Затем в небе коромыслом повисает радуга. Ветерок прекращается. Мамед машет рукой и говорит:
— До самого ноября не увидим капли дождя. За лето ещё раза два-три покажется тучка, погремит и уйдёт. Пропадает где-то дождь, до земли не доходит…
Мы гасим костёр, снова кладём верблюдов на землю и усаживаемся. Качаемся вперёд и назад, как на качелях, и едем дальше в пески, на ферму.
Вокруг стоят притихшие травы. Их, как и нас, обманула эта гроза в пустыне.
Тельпек
Мягкий и ясный декабрьский вечер. Так тепло, будто вернулось бабье лето, когда с деревьев падают запоздалые осенние листья, а в воздухе летают серебряные паутинки.
Над Мургабом — голубое небо. От солнца золотится узкая равнина, скованная песками. Воздух прозрачен и чист, как вымытое стекло, и тишина кругом такая, что в ушах звенит колокольчик.
Под высоким берегом старого русла реки замечаю издали большую утиную стаю и подползаю к ней.
Боюсь засорить стволы ружья песком и осторожно опираюсь на руку, в которой зажато ружьё.
В ладонь впиваются острые иглы янтака, но я не обращаю внимания на боль. Ещё немного вперёд — я поднимусь и пошлю два заряда в плотную кучу птиц, которая крякает и плещется под берегом.
И вдруг слышу позади топот и злобное рычание.
Поворачиваю голову. Четыре белых пса топчутся на месте, повизгивают и готовятся к прыжку.
Вскакиваю под глухой шум утиных крыльев и вижу, что окружён собаками. Схватываю ружьё за стволы и начинаю крутиться, как карусель. Ложе ружья почти касается оскаленных морд с горящими злобой глазами. Вспоминаю, чему в детстве учил меня дед: надо снять шапку, взять её в зубы и на четвереньках прыгнуть навстречу собаке. Так и делаю.
Пёс, которому я угрожаю, отскакивает, поджав хвост; другие глядят на меня и умолкают.
Прыгаю, как лягушка, то к одной собаке, то к другой. Собаки усаживаются поодаль и поднимают ожесточённый лай.
Я встаю и кричу. Глухое эхо отзывается в камышах у реки и тонет в песках. Собаки срываются с мест и, как огромные белые шары, катятся ко мне под ноги.
Стреляю в воздух. Собаки отскакивают, но подбегают снова. Стреляю в землю между собаками. Среди дыма и пыли прыгает чёрный пыж, клочьями разлетается сухая трава. Собаки роют землю, по которой прошла дробь. Особенно свирепствует куцый пёс с жёлтой мордой и обожжённым правым боком. Он всё старается напасть на меня сзади.
Кричу, закладываю в стволы заряды с самой мелкой дробью и собираюсь стрелять в собаку, но на песчаном холме возникает высокая фигура в чёрной шапке и красном халате.
— Лежать! — громовым голосом кричит человек.
Собаки, не переставая повизгивать, застывают на месте. Я стою на крохотной площадке, окружённый четырьмя белыми собаками, вздыхаю с облегчением и жду человека.
— Испугался? — спрашивает он, показывая ослепительно белые зубы на молодом обветренном лице.
— Боялся, что придётся ранить собаку.
— Стрелять хотел?
— Ну, а что бы ты сделал на моём месте?
— Ясное дело, стрелять надо. От таких собак уйти нельзя, это правда. А ты куда шёл?
— В отару к Сары-Язу. Мне сказали, что он здесь близко.
— Так я и есть Сары-Яз! — И он протянул мне сильную загорелую руку. — Пойдём.
Я иду рядом с высоким туркменом и изредка поглядываю на орден, прикреплённый к его халату.
Поднимаемся на песчаный холм. Перед нами — чёрные, белые, коричневые овцы на жёлтых песках. Недавно прошли первые зимние дожди, снова начала оживать пустыня после знойного лета, и овцы выискивают редкую зазеленевшую травку.
Сары-Яз легко идёт по песку в мягких верблюжьих чукоях. Я еле поспеваю за ним в тяжёлых сапогах.
— Ну и ходок ты, Сары-Яз! С детства ходишь за стадом?
— С малых лет. Сколько вёрст прошёл здесь — и не сосчитаешь! Да и сейчас хожу в день тридцать километров. Хорошо, что собаки выручают, а то пришлось бы и того больше.
— Как «выручают»?
— Кормов у нас мало. Чтоб овца наелась, ей надо обойти за день до десяти гектаров. А у меня овец больше тысячи. Понимаешь?
Я ещё ничего не понимаю, но мы подходим к отаре, и разговор обрывается.
Нас встречает бородатый козёл с бубенчиком на шее. Это вожак. Такой вожак есть в каждом стаде. Двинется козёл в путь — и все овцы послушно пойдут за ним в поисках корма.