Грешник тот, кто не пьет этот льющийся свет.
Вообще, суфизм, как известно, породил выдающуюся лирику, обозначенную, помимо ибн-аль Фарида, такими мировыми именами, как ибн-аль Араби, Абу Хамид Газали, Нуриддин Абдуррахман Джами, Джалаладдин Руми, тот же Яссави. В этом есть высокая справедливость и даже неизбежность, наверное, — истинная поэзия и рождается из стремления к универсальной цельности, цельность же растет из терпимости и многообразия.
«Лучший из вас не тот, который ради небесного пренебрегает земным, и не тот, который поступает наоборот, лучший из вас тот, который берет от обоих», — недаром это мудрое изречение приписывают самому пророку Мохаммеду (к слову, иные знатоки этимологию суфизма возводят не к арабскому «суфу» — шерсти, но к греческой «софии» — мудрости). Упорно пытаясь стянуть нити в единый узел, не устраняя противоречий, суфии-учители фатально упираются в проблему соотношения верха и низа, земного человека и Провидения, и решают ее примерно так: личность интимно причастна к Космосу, она представляет собою набросок Универсума, атрибуты совершенства рассеяны во Вселенной, и только душа человеческая собирает их воедино. «Аллах создал человека благородным конспектом, в котором объединились идеи Большого мира. Аллах создал человека копией, соединяющей в себе то, что есть в Большом мире» — так ибн-аль Араби изъясняется в философском трактате, а изящная газель полемически ведет эту мысль дальше, придавая ей бесспорность художественной красоты:
Так, камни лобзая, пророк предстоял перед Каабой,
Как перед подобием чьим-то, неверным и слабым.
Что значит, сказал он, священная Кааба и Мекка
Пред истинным местом и высшей ценой человека.
Есть, наверное, какой-то высокий умысел в том, что родился Ходжа Ахмед Яссави именно в Туркестане и там же остался навсегда. Это место, где городская цивилизация переходит в Великую степь, оседлость в кочевье, именно не граница, межа, разделительная полоса, но место дружественной встречи. Здесь зачинается и устремляется на север и северо-восток, через пустоту степи и горные кряжи, кочевой, номадический суфизм, идеи коего воплотились в «Хик-матах» Ходжи Ахмада, этом отдаленном прообразе абаевых назиданий — «Гаклий». Их легко и свободно восприняли агузы-протоказахи, ведь их мировоззрение, выросшее из образа жизни, изначально имело необыкновенно предметный, чувственный характер. Пространство измерялось длиною кочевки, время — количеством дней или недель, потребных для одного перехода, юрта — образ опрокинутого на землю небесного свода и т. д.
Так происходит одухотворение быта, так миг заполняется вечностью. Ходжа Ахмад Яссави замечательно владел народной поэтической формой с ее изощренной системой стихосложения, когда цельность произведения, помимо первых трех рифмованных строк внутри строфы (а-а-а), укрепляется перекличкой строк четвертых (b-b-b), и это создает у слушателя-читателя полное ощущение непосредственного общения с поэтом-проповедником.
Прежней щедрости в народе нашем нет…
Правды шахов и визиров стерся след…
Отвергает бог дервишеский обет…
Для народа — время страшных бед, о люди!
Тот, кто был ученым мужем, знатоком,
Стал насильником, льстецом иль дураком,
Для дервиша правдолюбец стал врагом,
Посмотрите: этот гибнет свет, о люди!
Разве долго до скончанья света? Нет!
Раб Ахмад солгал ли это? Нет!
Сам ли пользы от совета ждет? О нет!
Уходя, народу даст совет, о люди!
Почти девять столетий спустя писатель и ученый Мухтар Ауэзов, ощущающий под ногами мощные пласты культуры, напишет: «Всякая религиозная пропаганда в виде голых догм степью совершенно не воспринималась, а все преподанное в поэтизированных формах, с каким-либо разумным стержнем, интригующей сюжетной динамикой воспринималось всегда открыто и легко, поэтому старательные опекуны степи из татарских мулл и туркестанских ишанов весьма разумно и умело использовали особенности психики степного населения, вдохновляя и щедро снабжая и материалами, и денежными средствами казахских поэтов-книжников, посвятивших себя составлению или переложению на казахский язык религиозно-героических былин».
Правда, естественный демократизм народной поэзии, при всей своей привлекательности и плодоносности, может в то же время стеснять творческую фантазию художника. «Вращаясь постоянно в кругу отдельных канонических, застывших форм, — продолжает автор, — народная поэзия создает трудно преодолеваемый литературный шаблон, который часто препятствует вторжению свежей струи индивидуальных попыток, отклонений, отталкиваний от этого шаблона. Общенародность, общепризнанное господство только одних форм, при отсутствии более гибкого художественного чутья у массы любителей поэтического творчества, может служить серьезным тормозом к проникновению новых веяний, служащих необходимым толчком к дальнейшему развитию и обогащению формами и жанрами всей народной поэзии».
Ученый наблюдает, взвешивает, судит. Поэт, стягивая противоположности и, если снова вспомнить Октавио Паса, говоря то же самое, но не так, творит из них гармонически-цельный образ мира. Трудность же, огромная трудность состоит в том, чтобы, смиренно отрекаясь от собственного «я», гордо ощущать его незаменимость. «Пусть кто-то что-то написал, неважен автор, суть важна». Это слова Абая.
К стихам стремятся смертные равно.
Но лишь избранника венчают славой,
Того, чьей мысли золотой дано
Блистать стиха серебряной оправой.
И это тоже слова Абая, а избранник — он сам, Поэт, не желающий отягощать речь мусором отживших речений.
Мировоззрение номада не исторично, он лучше помнит заверенную преданием старину, нежели день вчерашний, он больше верит мифу и эпосу, нежели документу с печатью. Уже по одному этому художник, хранящий в своей генетической памяти мудрость и предрассудки поколений, художник, чьи корни уходят на неразличимую глубину времен, становится чем-то вроде миссионера, хотя самому ему этого лучше не сознавать, поэтический дар мельчает, живое слово рискует обернуться скучной моралью.
В Борили сомкнулись день нынешний и давняя история, и именно Мухтару Ауэзову следом за Абаем было предназначено их соединить.
В семейных романах и повестях XX века, вроде «Будденброков» Томаса Манна или горьковского «Дела Артамоновых», отчасти «Саги о Форсайтах» Голсуорси, описывается постепенное измельчание рода — кровь, некогда молодая и сильная, из поколения в поколение разжижается и сходит на нет.
Но жизнь, бывает, спорит с литературой.
При всех последующих превратностях судьбы Мухтару Ауэзову повезло — не прилагая к тому решительно никаких усилий, он унаследовал ценности, копившиеся веками. Повезло ему, конечно, и в том смысле, что появился он на свет по соседству с будущим главным героем всей своей жизни и, более того, стал близким его свойственником. Нурганым, одна из жен старого Кунанбая, отца Абая, была сестрой Ауэза, тоже личности незаурядной, в семье которого с самых ранних лет рос Мухтар. Да и родился он, собственно, под сенью Абая — тот почтил своим присутствием семейное торжество, устроенное Ауэзом по случаю появления на свет внука Мухтара. Впоследствии тот дружил с сыном Абая Турагулом и, более того, женился на Камиле, внучке великого поэта, дочери другого его сына, Магауи.
А рядом жил Шакарим, тоже связанный с Абаем и, следовательно, Ауэзовым родственно, но прежде всего духовно, и есть высокая справедливость в том, что в Жидебае, на родине Абая, возвышается, образуя единый комплекс, мавзолей о двух башнях. Одна в честь Абая, другая — Шакарима. Попадаешь туда через подземный переход, выводящий к амфитеатру, лестница от которого вздымается уже прямо как бы к небу. Архитектура мемориала ясно отражает традиционные космогонические представления казахов. Как отразились они и в философской лирике, и религиозных трактатах Шакарима, человека, судя по биографиям, чистой души, несомненного интеллектуального мужества и душевной цельности. Он презирал времена, поставившие сиюминутную целесообразность выше морали, он истинно сострадал людям и, при всей своей надмирности отшельника-аскета, в начале 30-х годов, когда в Казахстане наступил глад и мор, прямо сказал власти, что он о ней думает. Ну власть с ним и посчиталась, замучив семидесятилетнего старика.
Что бы ни случалось впоследствии говорить, Мухтар Ауэзов пронес через жизнь урок и этого подвижничества.
Так смыкаются пути, так с первых шагов смутно проступают узоры судьбы.
Но, для того чтобы она сложилась, нужно было пройти иные университеты. Удача сразу же явила противоположную свою сторону. Не в том дело, что по прошествии недолгого времени родословие придется утаивать, и вообще едва ли ни жизни будет оно стоить. Это абсурд и кровавый кошмар, а еще раньше, даже по молодости лет того не осознавая, Мухтар Ауэзов столкнулся с закономерностью — драматической и страшной. Благодарный и верный наследник традиции, он, и тут уж сказалось само время появления на свет, стал ее реформатором, а обновление — это всегда и неизбежно суровая критика, тем более мучительная, что судишь свое. Ко всему прочему, еще сложилось так, что уже в детские годы Ауэзов начал глядеть на себя как бы со стороны, знание, уходящее в колодец времени по вертикали, обогащалось горизонталью, на него наслаивались иные пласты, и близлежащие, и отдаленные.
Дед Ауэз учил внука Мухтара арабской грамоте с пятилетнего возраста; по прошествии двух-трех лет он начал читать с ним стихи своего друга Абая, только что впервые отлившиеся в печа