Мухтар Ауэзов — страница 16 из 102

есного круга людей, приходивших с ним в общение. Он имел нежное сердце и острый ум. Натура нешаблонная, он сразу производил впечатление на нового человека… Из литературных имен наибольшее впечатление на него производили Байрон, Гейне, Лермонтов, с которыми у него было что-то родственное. Он был слишком европеец. Если бы у Валиханова была казахская читающая публика, может быть, в лице его народ имел бы писателя на родном языке в духе Лермонтова и Гейне».


Тогда Мухтар Ауэзов не знал, конечно, ни этой переписки — она будет обнародована только в 1922 году, — ни тем более потанинских воспоминаний, которые вообще сделаются достоянием сколько-нибудь широкой публики лишь в начале 60-х, когда их включат в пятитомное собрание сочинений Чокана Валиханова. Но если бы знал и прочитал, то, может быть, где-то на самом дне души, никому не открываясь, поставил себя на место Чокана. Тот ведь был очень молод — всего девятнадцать лет, — когда познакомился с великим русским, и так же молод был тогда, в семипалатинские годы, он, Мухтар, и таких же благородных кровей, как сын султана Чингиза Валиева, внук султана Валихана, правнук самого Аблай-хана, ну а главное, так же, как и Чокан, ищет дорогу, на которой можно послужить делу просвещения Степи. По прошествии долгого времени, в 1956 году, Ауэзов напишет статью «Ф. М. Достоевский и Чокан Валиханов», где, в частности, будет сказано: «Достоевский советует Чокану выступить с «просвещенным ходатайством» за свой народ… Поведать образованной России о своем народе, о его обездоленном положении — вот что, по мысли Достоевского, должно стать благородной задачей перед Чоканом Валихановым, первым казахом-просветителем и борцом за светлое будущее народа… В этих заботливых думах Достоевского о Степи сказалась светлая, благородная роль передовой русской интеллигенции в судьбе народов России… По мнению Достоевского, грандиозную роль в судьбе народа должен был сыграть творческий труд его лучших представителей: научно-исследовательские работы, художественные произведения, полно и разносторонне освещающие неведомый для культурных народов быт Степи — своеобразие ее жизни и судьбы минувших поколений».

Конечно же Ауэзов держал в памяти блестящий и до обидного короткий — какие-то тридцать лет судьба ему отмерила — путь Чокана. Закончив кадетский корпус, он много путешествовал по Средней Азии и Казахстану, побывал даже, под видом родственника караван-баши, в таинственной и опасной Кашгарии, на юге Туркестана, где некогда был обезглавлен один агент тайной службы ее величества королевы Виктории, замаскировавшийся под мирного географа. Результатом этих поездок стали прекрасные этнографические работы, сделавшие Валиханову имя в науке и открывшие дверь в Императорское Русское географическое общество. Принят он был и в литературных кругах, познакомившись через Достоевского с Майковым, Яковом Полонским, кругом некрасовского «Современника». Ну и конечно наряду с европейской образованностью не мог не восхищать его гибкий и точный русский, ставший вторым родным. Сам он, Мухтар, так им не владеет, это даже по статье — она по-русски написана — можно почувствовать, однако же, положа руку на сердце, наедине с самим собою, можно признать, что и ему кое-что удалось сделать на ниве просветительства и художественности. И не в последнюю, между прочим, очередь потому, что рано в его жизнь вошла русская стихия. Ему близки слова Чокана: «Мы связаны с русскими исторически и даже кровным родством. Судьба миллионов людей, подающих несомненные надежды на гражданственное развитие, людей, которые считают себя братьями русских по Отечеству и поступили в русское подданство добровольно, кажется, заслуживает большего внимания и большей попечительности в таких решительных вопросах, которые формируются в шекспировское «быть или не быть».

Тот же Георгий Потанин пишет о Валиханове: «Это необыкновенный феномен — киргизский юноша, офицер, пользовавшийся в местном русском обществе репутацией человека с блестящими умственными способностями и с благородным направлением мыслей… Чокан был киргизский патриот, но в то же время это был и патриот русский».

Так в семипалатинской геометрии духа и просвещенности прочерчивается одна линия, соединяющая Степь и Россию, — Достоевский — Чокан Валиханов.

Где-то совсем рядом тянется и другая.

В ту пору Мухтар не предполагал еще, что пройдут годы, и Абай окажется в самом центре его жизни и пробудет там до самого конца. Но он уже двигался в его сторону, детское чтение, не столько чтение, сколько борьба с незнакомыми буквами, давно сменилось чтением-упоением. И уже не одни стихи захватывали, но и «Кара Соз» — то, что потом, в переводе на русский, скучно назовут «Словами назидания». Скучно, да и неточно, потому «черные» эти, если воспроизводить буквально, слова, никакое не назидание, не поучение, но рассуждение или, в европейской традиции, отмеченной именами Марка Аврелия и Паскаля, Ларошфуко и Монтеня — краткое эссе, афоризм, максима.

У Поля Клоделя, прекрасного французского поэта, драматурга, католического мыслителя, а по службе дипломата, представлявшего свою страну не в одной столице мира, есть поучительное рассуждение о национальном самосознании и самооценке. Помимо всего прочего, то и другое основано на «некоей интуиции, некоем чувстве близости, позволяющем… осваивать опыт отцов и дедов так, что он становится собственной жизнью. Именно этот опыт, краткий или продолжительный, осознанный или бессознательный, именуем мы национальной традицией… Вход в этот высший суд национального самосознания, в этот словно бы постоянно действующий парламент, где заседание не прекращается ни на минуту, где к рассмотрению принимается любое дело и выносимые приговоры обжалованию не подлежат, называется языком». Но самое интересное начинается дальше. Оказывается, язык и все, что за ним стоит, — быт, привычки, способ мышления, — нуждается, чтобы достичь полноты, в стороннем взгляде. Монолог стремится к диалогу, внутренний круг размыкается во внешний. Лишь в этом случае можно «выделить особенное, типичное, а иногда неповторимое в искусстве, а также образе мысли и поведении, которое изнутри представляется естественным и неизбежным».

Удивительно, как сходятся иногда мыслительные вершины, даже не подозревающие о существовании друг друга, — лишнее свидетельство органического единства всемирной культуры. Сходятся на пересечении путей, один из которых идет с Запада на Восток (эссе Клоделя называется «Взгляд на душу Японии»), другой — с Востока на Запад.

«Родной язык — первое окно в мир, — начинает Абай, и тут же разворачивает посылку. — Знание чужого языка и культуры делает человека равноправным с этим народом, человек чувствует себя вольно, и если заботы и борьба этого народа ему по сердцу, то он никогда не сможет оставаться в стороне».

В устах француза, живущего в самом сердце Европы и ощущающего за собою столетия просвещенности, рассуждения о диалоге языков кажутся естественными, ему нечего беспокоиться за самобытность, она удостоверена давно и незыблемо. Но в ином положении находится первый, по существу, настоящий просветитель народа, только пробуждающегося к художественному творчеству в современных его формах. Тут вроде бы естественна была бы как раз оглядка прежде всего на свой язык, свое наследие. Абай уходит от этого искушения и тем крупнее вырастает в наших глазах, тем значительнее кажется его творческий подвиг, особенно на фоне культурной истории, недавней и более отдаленной. Скажем, примерно в те времена, когда писал он свои «максимы» в далеких, если отсчитывать расстояния от Среднего жуза, краях, возникло общественное движение, назвавшее себя Ирландским Возрождением. Преследуя прежде всего цели гражданско-политические, оно выработало и культурную программу, основанную на восстановлении гэльского языка и национальной мифологии. Прекрасно, однако же сколько-нибудь серьезного творческого осуществления эти идеи не нашли, потому как раз, что патриотический пафос не был поддержан пафосом сообщительности, политическое противостояние метрополии — Англии обернулось враждой культурной, а это самоубийство. Движение, в гуманитарном своем изводе, превратилось в секту, что и оттолкнуло от него таких людей, как Уолтер Батлер Йетс, уже считавшийся в ту пору первым поэтом Ирландии, и молодой Джеймс Джойс, который скоро выдвинется в авангард ирландской, а далее мировой литературы. Та же судьба постигла многие годы спустя «негритюд», возникший в конце 50-х годов прошлого века на волне освобождения бывших колоний Великобритании в Африке, а затем литературу «черных мусульман» в Соединенных Штатах. Был когда-то совсем недурной поэт и драматург Лерой Джонс, потом он исчез и даже от имени отказался, а на месте его возник Барака — безудержный воитель с «белой Америкой», в том числе и с ее литературой.

Достоинство Абая в том и заключено, что правда поэзии всегда в его глазах была выше факта политики. Он ведь не просто о взаимодействии языков и литератур печется, под «чужим» (надо бы, конечно, перевести — «другим») имеются в виду вполне определенные язык и культура.

«Знать русский язык — значит открыть глаза на мир…»

«Русская культура — ключ к осмыслению мира и, заполучив его, можно хоть немного облегчить жизнь нашего народа. Например, мы познали бы разные, но в то же время честные способы добывания средств к жизни и наставляли бы на этот путь детей, успешнее боролись за равноправное положение нашего народа среди других народов земли».

Таким образом, поэтическая задача перевода на казахский русских классиков — Пушкина, Лермонтова, Крылова — становилась в глазах Абая задачей гуманистической. Но об этом нам удобнее, конечно, поговорить в ином месте, а сейчас возвращаемся к ученическим годам Мухтара Ауэзова.

В трех минутах ходьбы от Иртыша и в десяти от учительской гимназии, на углу Соляного переулка и Большой улицы, жил Евгений Петрович Михаэлис. Улица с таким же названием упоминается в «Дядюшкином сне», так что, вполне возможно, снял он жилище по соседству все с той же «первой дамой Мордасова» Марьей Александровной Москалевой, хотя с Достоевским в Семипалатинске Михаэлис разминулся значительно — осел здесь в 1869 году, а Федор Михайлович получил увольнение с военной службы и разрешение отбыть в Тверь десятью годами ранее.