Мухтар Ауэзов — страница 30 из 102

Как известно, мемуаристы склонны к самооправданию задним числом, однако не потускневший за пробежавшие полвека в памяти образ человека, рыдающего на обочине зимней заснеженной дороги, психологически доверие вызывает. Дело в том, что Заки Валиди стал на какое-то время политиком, но он не принадлежал к племени политиков с их неизменным цинизмом и размытыми представлениями о нравственности. Он был интеллигент-ученый.

Так или иначе, 20 февраля 1919 года обозначилась полоса, за которой начались, как он говорит, «пятнадцать месяцев сотрудничества с Советами». Валиди отправляется в Москву (одним вагоном с алаш-ордынцами во главе с Ахметом Байтурсуновым), где что ни день встречается с Троцким, Каменевым, Бухариным, Дзержинским, Сталиным, Рыковым, Пятаковым, Орджоникидзе, Крестинским, несколько раз с самим Лениным. Словом, со всеми вождями большевистской революции. Наркомнац даже катал его по Москве на мотоцикле — той зимой выпало столько снега, что машины безнадежно буксовали.

Даром эти встречи не прошли — VII Всероссийский съезд Советов принимает резолюцию «Об угнетенных нациях», в которой торжественно признаются права мусульманских народов России, а еще до того была основана Башкирская Советская республика. Может быть, оправдана была та страшная капитуляция, которая совершилась только вчера и никогда, как выяснилось, не забудется?

Заки Валидов уезжает в Уфу, становится сначала военным министром автономной Башкирии, затем председателем правительства — тогда оно называлось ревкомом. Увы! Совсем скоро ему предстояло убедиться в коварстве новых союзников. Вернее, они это совсем не считали коварством — просто революционная целесообразность, что вполне популярно разъяснил доверчивому романтику главный вождь страны.

19 мая 1920 года Совнарком и ВЦИК РСФСР приняли постановление «О государственном устройстве Автономной Советской Башкирской Республики», которым фактически отнимались те самые права, что с таким пафосом были провозглашены в резолюции «Об угнетенных нациях». На что Валидов при очередной встрече с Лениным печально посетовал, и вот что услышал в ответ: «Почему вы подходите к этому вопросу с позиций нравственности? Какой же вы революционер? Разве можно так относиться к договорам? Договор, подписанный с вами, никого ни к чему не обязывает, это просто клочок бумаги». — «Мы считали, что отношения между людьми основываются на уважении к подобным бумагам», — сказал Валидов. «Значит, вы ошибались. Ну ничего, у нас вы многому научитесь. Я ведь действительно хочу, чтобы вы сотрудничали с нами в делах всероссийского и мирового масштаба. Не к лицу вам спорить о бумаге, которая некогда вынужденно была подписана. Увидите, как много у нас еще важных дел».

Ни учиться, ни сотрудничать далее Валиди не захотел. Его пятнадцатимесячный роман с советской властью закончился, 29 июня 1920 года он тайно, и опять-таки вместе с Ахметом Байтурсуновым, покидает Москву, чтобы принять вскоре самое деятельное участие в басмаческом движении. Тут его пути с алаш-ордынцами расходятся. Потекли месяцы опасностей и борьбы, не только политической, когда Валиди организует съезды, ведет переговоры с Энвер-пашой и так далее, но и вооруженной, когда, без преувеличения, жизнь висит на волоске.

20 февраля, сопровождаемый туркменом-проводником, он отправляется из Ашхабада, где жил последние несколько недель, в Иран, чтобы больше на родину не вернуться. Накануне отъезда Валиди пишет письмо уже безнадежно больному Ленину, в котором объясняет главную причину своей эмиграции: социализм в России, по сути, продолжает колониальную политику в духе империализма, и потому «борьба мусульман за свои права перестает быть внутрироссийской проблемой и выплескивается на международную арену. Моя задача состоит в том, чтобы познакомить мир с историей и сутью этой борьбы».

О нравственности уже говорить нет смысла, и Валиди просто и устало напоминает Ленину, что, когда в 1915 году он разговаривал в Уфе с его посланцами, «не было речи о том, что социалистический режим, который мы установим, породит террор, уничтожающий волю людей. Что произошло сейчас? Неужели это было целью революции?»

Кончается письмо просьбой разрешить выезд в Германию жене Нафисе, которая ждет ребенка и потому вынуждена пока задержаться в Ашхабаде. Просьбой, которая, разумеется, выполнена не была.

Окружным путем, через Афганистан, Индию и Турцию, Заки Валиди попадает в Западную Европу, сначала в Париж, потом в Берлин. Ему сильно не хватает родных краев, о которых теперь можно узнать только из газет, эмигрантских и советских, тех, что доходят до этих берегов. Да еще из редких писем. Одно из них пришло в Берлин 28 июня 1924 года. Ахмет Байтурсунов рассказывает о закончившемся только что в Оренбурге съезде казахских и киргизских ученых. В него вложена газетная вырезка со списком участников съезда. Всех их, с горечью пишет Валиди, — и Алихана Букейхана, и Ахмета Байтурсуна, и Халела Досмухамеда, и Сакена Садвокаса, да и других тоже — уничтожили. Остался из этой блестящей когорты первых казахских интеллигентов только один, самый молодой — Ауэзов, чье имя почему-то приведено в турецкой транскрипции — Мухтар Ауэз-оглы.

Боевой дух в Заки Валиди еще не остыл, он еще пытается заниматься политикой, проводит в Берлине первый европейский съезд Национального союза Туркестана, затем второй. Встречается с Карлом Каутским, начальником немецкого Генштаба Шлейхером, налаживает сотрудничество с русскими политэмигрантами, например с Виктором Черновым, отправляет с оказией письма в Москву, но это уже последние вспышки энергии политика, который все больше уступает место ученому.

Большую часть жизни, последние сорок пять лет, Заки Валиди посвящает мирному плодотворному научному творчеству.

Незадолго до отъезда, пока не из страны, а только из Москвы, Валиди направил письмо четырем адресатам — Ленину, Троцкому, Сталину и Рыкову. Письмо-приговор: «Из политики, которую начал осуществлять ЦК РКП, явствует, что в отношении народов Востока вы… приняли за основу идею русских националистов-шовинистов». Письмо-пророчество, письмо-мольбу: «Видя, что не осуществляется нужное вам классовое расслоение, вы будете винить в этом местную интеллигенцию, разделите ее на «классовых врагов, мелкобуржуазных националистов» и «левых октябристов»; последних вы вскоре тоже поставите в ряд классовых врагов, а на их место выдвинете новых «левых октябристов». Вы думаете, что так, постепенно перед вами останется лишь масса безграмотных крестьян, которые умеют только управлять ослом и быком и копать землю. Я не думаю, что вы сможете внедрить в масштабе Туркестана ваше неуважение к местному интеллигенту. Так дайте местной интеллигенции возможность нормально работать».

В этих строках отчетливо сквозит обида, а от обиженного нелепо ожидать полной справедливости. Уж Ленина, а Троцкого тем более, в чем в чем, а в великодержавном шовинизме упрекнуть трудно. Но в мрачных своих прогнозах Заки Валиди оказался прав: и на «мелкобуржуазных националистов» была объявлена всесоюзная охота, и вчерашние егери по прошествии времени сделались мишенью, будучи переведены в разряд «классовых врагов — врагов народа».

В ходе нечастых своих встреч Заки Валиди Тоган и Мухтар Ауэзов разговаривали о политике. Выказал себя тогда Ауэзов собеседником вполне достойным своего старшего и уже именитого единомышленника. Не зря же тот вспоминает его столько лет спустя.

Их связывали общие научные интересы. Путешествуя в молодости по Туркестану, Валиди записывал образцы фольклора тюркских племен, издавна обитающих в районах, прилегающих к нынешнему Душанбе. Пятнадцать лет спустя в свою первую фольклорную экспедицию отправится Мухтар Ауэзов, и с тех пор стихия народного творчества станет постоянным предметом его занятий как ученого и источником вдохновения как художника. Пройдут годы, и Ауэзов станет виднейшим, мирового уровня исследователем героического эпоса киргизов «Манас». Как он погрузился в этот, по собственным его словам, океан поэзии и как сложилось плавание — история долгая и драматическая. К знакомству с Валиди она, в общем, отношения не имеет, хотя можно допустить, что обсуждали они тогда дела не только актуальные, и в этом случае Заки вполне мог рассказать Мухтару, как он сам впервые прикоснулся к «Манасу». В Ташкенте он более или менее случайно наткнулся на один из вариантов эпоса, сильно отличающийся от того, что записал в 1860 году академик Радлов. Восемь лет Валиди возил его с собою повсюду, куда бы ни завели дороги беспокойного политика, а потом рукопись пропала. Как знать, не попал ли и этот свиток, исполненный арабской вязью, в руки Ауэзова, когда он начал изучать письменную историю эпоса? Впрочем, вряд ли, таких случайностей практически не бывает, да и не важно это, собственно.

Судьба и миссия национальной интеллигенции, строительство национальной культуры на обломках одной империи и фундаменте иной, только становящейся, но уже являющей хищный свой лик, — вот на самом деле метафизика дорог, реально скрестившихся в какой-нибудь провинциальной Ермолаевке, а воображаемо — в столичном Петербурге — Петрограде.

Был Мухтар Ауэзов членом Алаш-Ордынского правительства, не был — какое это теперь имеет значение? Может, и не был, документальных свидетельств не осталось, а память вполне могла подвести Валиди. Профессору, когда он взялся за мемуары, перевалило сильно за семьдесят, а встречался он в ту пору, о которой пишет, по преимуществу с министрами и парламентариями, так что вполне мог и сам возвести задним числом в этот ранг одного из давних своих собеседников.

Но гораздо важнее любого писаного удостоверения мандат духа, одержимого жаждой служения и тайно питаемого почвенными водами тысячелетней истории — национальной и семейной. А впрочем, в сознании и тем более подсознании Мухтара Ауэзова одна растворялась в другой.

О нет, ни в коей мере не разделял он предрассудков, которые порождает долгая полоса культурного угнетения.

У прекрасного чешского романиста Милана Кундеры, вынужденного оставить Прагу после мрачных событий 1968 года, есть эссе «Нелюбимый ребенок в семье», а в нем такое рассуждение: