«2 марта 1920 г. (Телеграмма)… В Губревком. Инородческий подотдел назначил с 25 марта с. г. Нигметжана Шакенова сторожем в общежитии областной школы по Татарской ул, 36. Заведующий информ. — инструк. подотделом Ауэзов».
Еще одна телеграмма, отправленная в тот же день и по тому же адресу: «Инородческий подотдел назначил с 21 марта сторожихой лекторских курсов областной школы по Татарской ул., 36 Бибидур Нигматуллину. Заведующий информац. — инструктр. подотделом Ауэзов».
Время идет, а с ним и быстрый подъем по служебной лестнице.
В июле 20-го года из заведующего подотделом Ауэзов превращается в заведующего отделом; это уже большая должность — номенклатура Губревкома (и соответственно, в ведение самого зава входят уже не сторожа, но более ответственные лица). Вообще чтение этих безнадежно пожелтевших от времени, готовых вот-вот рассыпаться в руках бумажной пылью справок, удостоверений, мандатов, доверенностей, приказов и так далее — сплошной восторг. Ну и, конечно, незабываемый урок лингвистики — губком, ревком, уезд-ком, губбюро, помгол, упомгол, земотдел, киротдел… Прав был лучший друг и благодетель народов СССР, а также советских физкультурников, кадры решают все, и, стало быть, никакое легкомыслие в этом деле недопустимо, все должно быть пронумеровано и подшито.
Если верить воспоминаниям сверстников и сослуживцев, вновь назначенный зав, а также член губкома, хоть и с совещательным голосом трудится не покладая рук день и ночь. Его то там видят, то здесь, мотается по селам и аулам, проводит совещания, подписывает документы. Однако у начальства деятельность эта вызывала не одни лишь восторженные чувства. Может даже показаться, что, поднявшись на очередную ступеньку, Мухтар несколько расслабился, расселся по-байски в Большой юрте, не важно, что называется она служебным кабинетом. Во всяком случае, в первой декаде сентября того же 20-го года по разным этажам местной власти прокатываются волны. Сначала губревком обращается в вышестоящую инстанцию с предложением «подвергнуть аресту в административном порядке на 5 дней с исполнением служебных обязанностей тов. Ауэзова за непринятие энергичных мер по проведению в жизнь мобилизации киргизского населения». Инстанция реагирует оперативно, и два дня спустя появляется приказ следующего содержания: «Заведующий Киротделом тов. Ауэзов за непринятие энергичных мер по проведению в жизнь мобилизации киргизского населения арестовывается на 5 дней с несением служебных обязанностей. Вменяется т. Ауэзову в обязанность отбывать арест при Губревкоме и в течение всех пяти дней после занятий находиться в дежурной комнате и отбывать установленные дежурства».
На что следовало мобилизовать людей, какие именно меры не принял Мухтар Ауэзов, об этом история умалчивает. Зато она свидетельствует о том, что арест был необременительным, опала недолгой, и в мае следующего года Ауэзов становится полноправным членом губкома, председателем Семипалатинского губисполкома, редактором главной местной газеты «Казак Тили». Естественно, делегатом всех конференций и высоких собраний, в том числе IX Всероссийского съезда Советов, членом самых разных органов власти, в том числе ЦИКа Казахской автономии. Ну а место в президиуме становится таким же привычным, как еще вчера школьная парта. Соответственно и привилегии, пусть и скромные, появляются. В мандате делегата Всекиргизского съезда Советов говорится, что он «имеет право переговоров по прямому проводу и подачи телеграмм лит. А и Б», а всем учреждениям предписывается оказывать подателю сего всяческое содействие.
Правда, в пузатую бочку меда снова падает ложка дегтя. Какой-то ценитель, чье имя осталось неизвестным, выдал Мухтару Ауэзову такую характеристику: «Марксистски подготовлен слабо… Не может усваивать окружающую обстановку. Своими выступлениями показал себя как человек, страдающий манией «национализмом», как работник краевого масштаба слаб. Хозяйств, админстр. работу выполнять не может. По вопросам советского строительства подготовлен слабо».
Скорее всего, автор этого исторического документа прав, марксистом Мухтар Ауэзов действительно был неважным, да так им и не стал, как не стал специалистом в области советского строительства. Правда, о том, что имеется в виду под способностью «усваивать окружающую обстановку», остается только гадать. Шариковы свои везде есть, а местный колорит придает им особенную пикантность. «Мания «национализмом» кое-чего стоит. Полуграмотные, только вчера научившиеся, да и то не вполне, писать люди, оказавшись при должности, развивают кипучую бумажную деятельность, дабы доказать себе и другим свою нужность, больше того — незаменимость. Не всякому ведь дано декрет написать, а подписать — вообще одним лишь избранным.
Наверное, в ту молодую пору очарований и надежд Мухтар на самом деле был убежден, что именно практической, каждодневной, на износ, работой можно хоть немного помочь соотечественникам распрямиться, ощутить вкус жизни. Бумаги — занятие ничтожное, конечно, суета, «помгол» — советский новояз, но голод-то, голод, от которого десятки, сотни людей гибнут, он не в отчетах и не в колченогих аббревиатурах, он в аулах. И Ауэзов действительно много ездит по краю, пытаясь хоть как-то справиться с этой чумой, хоть немного помочь, выбивает деньги, организует что-то, отчаянно сражаясь с бюрократией, уже и до степи добирающейся. В разговорах, совещаниях и бумагах тонут реальные нужды людей, крошка хлеба, не доходя до юрты, падает и остается на чиновничьем столе. Как все, однако, повторяется, и насколько ничего не меняется.
Ну, конечно, могли тешить самолюбие ранние карьерные успехи. Тогда, положим, все командиры, гражданские и военные, были молоды, и в центре, и на окраинах, но все-таки мало кому удается взобраться на такие высоты, едва перевалив двадцатилетний рубеж.
Приятно, наконец, что с тобой не только на равных, но как бы снизу вверх разговаривают аксакалы. Это честь, это признание. На каком-то семипалатинском съезде случилось Ауэзову не только в президиуме сидеть, но, по существу, вести собрание, потому что формальный председатель казахским не владел, аудитория же не очень-то понимала русский, тем более русский, до пределов нашпигованный все той же новоязовской лексикой. Ауэзов выступил в роли комментатора-толмача и, видно, настолько хорошо сыграл ее, что один казах, не выдержав, обернулся к соседям и чуть ни на весь зал загремел: «Этот кудрявый джигит — просто чудо! Далеко пойдет! Будь счастлив, сын казаха, кара бала!»
Так и пристало к Мухтару это прозвище, долго еще приятели именовали его не иначе, как «кара-бала» — смуглый малый.
Но не зря все же цепкая память сбивает те годы в одну-две строки: «Семипалатинскую учительскую семинарию я окончил в 1919 году и по установлении в Семипалатинской области Советской власти начал свою общественную деятельность, работая сперва в Семипалатинском облисполкоме, потом в КазЦИК». Откуда бы такая беспросветная тоска, которую не только анкетная краткость выдает, но и анкетный же слог, какой писателю должен быть не просто чужд, а враждебен? Дальше-то, когда Ауэзов приближается к рассказу о главном деле и главном герое своей жизни в искусстве, — Абае, слог этот обретает и живость, и гибкость, и внутреннюю энергию, хотя жанр все тот же — автобиография. Видно, вся эта кипучая деятельность, даже если и был от нее какой-то толк, совещания-заседания, столы под кумачовой скатертью, пылкие революционные речи, все это уже тогда смущало. Свою ли дорогу выбрал, в ту ли сторону повело? А издали, когда большая часть жизни осталась позади и иллюзии рассеялись, это открылось с непреложной ясностью. Лучшие, поэтически самые плодоносные годы, если и не вовсе пропали, то слишком расточительно были потрачены.
И дело не в том даже, что слишком много сил уходило на то, чтобы очиститься от липких упреков в национализме. Тогда они еще не имели привкуса крови, который в непродолжительном времени приобретут, но все равно душевному равновесию не способствовали. А ведь даже доброжелатели как будто не упускали случая уколоть. Еще один двойник Шарикова (в этом случае имя сохранилось — Г. А. Коростылев, секретарь обкома), называя Ауэзова «интеллектуально сильным интеллигентом с инициативой и умением подобрать работников», отмечает одновременно: «Болеет национальным недугом и национальный вопрос понимает по-своему». Как сложилась дальнейшая судьба товарища Коростылева, неизвестно, но если бы он вдруг оказался многие годы спустя в Алма-Ате, где готовилась тогда очередная московская декада казахской культуры, то скорее всего сильно поразился бы, услышав выступление своего давнего знакомого, который «энергию и настойчивость направляет в пользу своих ошибочных взглядов». Вернее в те покрывшиеся травой забвения годы направлял. А дело было так: увидев на сцене музыкантов из оркестра имени Курмангазы в национальных костюмах, Мухтар Ауэзов пришел в сильное раздражение.
— Это как понимать следует? Ну да, конечно, вы — оркестр народных инструментов. Так ведь инструменты же не те, на которых сто лет назад в степи играли. Кто теперь «Сары-Арку» на двухструнной домбре исполняет? К тому же в репертуаре у вас не одна народная музыка кочевых казахов. Так к чему этот маскарад? Кстати, и обычаев-то вы толком не знаете — откуда эти шапочки с перьями совы на пожилых женщинах, многодетных матерях, наверное? В степи их только невесты носили. Но не о том речь. Всему свой час и свое место. Музыку Курмангазы играете, и чудесно играете. А это — мировое достояние, оно в орнаменте не нуждается, звуки сами все скажут. Короче, — рубанул рукою воздух Ауэзов, — одевайтесь по-человечески, по-европейски. Между прочим, русские Чайковского не в кафтанах да сарафанах исполняют».
Зал притих. Молчал и невидимый товарищ Коростылев, будь ему земля пухом, сгинул, наверное, как и большинство партийцев его поколения, на бескрайних просторах ГУЛАГа. Впрочем, повернись судьба иначе, нашел бы скорее всего, заметив, что никак не избавился «товарищ Ауэзов» от своих «ошибочных взглядов». Только ошибки другие стали.