Мухтар Ауэзов — страница 44 из 102

Как и в действительности, растерянные аульчане идут за советом к самым уважаемым людям округи, аксакалам — Узаку, Жаменке и Серикбаю. И это тоже не выдуманные, подлинные люди. Во время поездки по Семиречью Ауэзов побывал в ауле каждого из них. И неторопливые, в сказовом духе, который не может рассеять даже крайняя напряженность момента, твердые и весомые речи, — тоже реальность, автор записывал их со слов очевидцев и слушателей, которым посчастливилось уцелеть в той мясорубке.

И трагический исход — тоже. По приказу губернатора Семиреченской области Узак, Жаменке и еще пятнадцать руководителей восстания были взяты в железа и отправлены в Пржевальск, в тюрьму, где стали жертвой бессудной расправы. Начальник тюрьмы распорядился стрелять в арестованных, якобы пытавшихся бежать, через окошечки в железных дверях камер. Так это и описано в «Лихой године»:

«Щелкнул дверной глазок. Показались два светлых глаза и исчезли. С треском распахнулась маленькая дверца, в которую был вделан глазок, и в нее всунулись два гладких ружейных дула. Они посмотрели, не мигая, как светлые глаза, и изрыгнули огонь и дым с оглушительным громом. А потом стали поворачиваться и всматриваться то вправо, то влево, то вниз, туда, где нары, где люди, бегло и часто плюясь короткими пучками дымного огня и незримым длинным свинцом. Смерть вбежала в камеру и стала свирепо кидаться во все стороны и кусаться жадно и бессмысленно, как бешеный волк».

Узаку и юному управителю волости, тоже узнику Пржевальской тюрьмы Аубакиру, еще одному исторически подлинному лицу, персонажу повести Мухтара Ауэзова, правда, удалось бежать, но старший в пути погиб от полученных ран. Сохранился в неприкосновенности и этот трагический миг, и сцена ухода старого батыра сделалась самой, быть может, напряженной и стилистически точной во всем повествовании:

«Батыр был жив и в сознании, но не мог двигаться, а Ау-бакир не мог его нести. Наступила, может быть, самая трудная минута в жизни Аубакира.

Выстрелы стали реже, но отчетливей. Видно, тюремщики вышли за ворота. Может, они шли вдоль забора.

— Иди, — сказал Узак. — Постарайся уйти. Мне нельзя… Я еще обниму того, кто придет меня добить, унесу с собой в могилу.

Он лежал на спине, раскинув руки и ноги, точно воин, сраженный на поле боя, и казался огромным, как сказочный дух».

Но конечно же не фактическая достоверность — главное достоинство «Лихой годины». Это, собственно, вообще никакое не достоинство, просто свойство, инструмент. Разве интересует нас форма молотка в руках плотника? Или количество зубцов на пиле? Интересует качество работы.

Может быть, добросовестно реставрируя внешний облик события, писатель рассчитывал, что это поможет передать дух его и смысл? Ну да, ведет он в «Лихой године» уже давнюю и самую, можно сказать, мучительную для себя тему — раскол Степи. Она с первых же строк заводится — резким, недвусмысленным, плакатным штрихом: «По виду торжище в Каркаре — беспечный, разгульный праздник в летнюю пору изобилия, а по сути — денной грабеж, пожива купцу на целый год». Заводится с самого начала и длится до самого конца, то в эпизоде, то в характере и расстановке персонажей на сцене. Трещина может пройти даже через одну семью — по разные стороны оказываются народный вожак, трибун степи Узак и его родной брат — владетельный бай, хозяин несметных табунов, «мохнатый тарантул» Тунгатар. А рядом копошатся посредники-толмачи, Жебирбаевы, то есть «Обираловы» всяческие. «Они берут у всех, кто подвернется под руку: у простого люда и волостных управителей, у пастухов и купцов. Ярмарка доит рубль, то есть большие взятки». Так складывается, как сказали бы люди, знающие толк в политэкономии, местная компрадорская буржуазия.

Ну и другая тема, тоже неизбывная и тоже крайне болезненная — национальное самостояние. Бунт смирного рода албан вырастает, в полном соответствии с исторической правдой, в национально-освободительное движение казахов. Они не за скот, не за пастбища, не за дарованные, а теперь отнятые белым царем права умирают — за достоинство, за честь, оскорбленную и поруганную.

Факты складываются в картину, в картине спрятано важное жизненное содержание, повесть имеет, как пишет видный историк, многолетний руководитель ауэзовского дома-музея в Алма-Ате и дочь писателя Лейля Ауэзова, антиколониальную направленность и вообще отличается глубиной проникновения в существо исторических процессов. Так оно и есть, конечно, но тут все дело в системе зависимостей. Лейля Ауэзова, рассуждая о жизненных истоках «Пути Абая», «Лихой годины» и некоторых иных сочинений, заключает: «Отбор собранного материала, документального и опросного характера, его художественное осмысление и обобщение были продиктованы у М. Ауэзова определенной исторической концепцией, общим взглядом на значение и исторический смысл антиколониальных движений и социальных конфликтов той эпохи».

Лейли Мухтаровны, к несчастью, уже нет среди нас, ответить не может, да и неловко как-то спорить с одним из самых близких писателю людей. Впрочем, я и не спорю, просто предлагаю некоторое уточнение. Не исторической концепцией, сложившейся и окрепшей в сознании, определены последовательность и внутренняя связь эпизодов повести, суть и расположение характеров, речь, паузы, словом, все то, из чего складывается повествовательное пространство, а как раз наоборот — художественная логика, художественная органика позволила отыскать историческую правду, дефицит которой Л. Ауэзова отмечает в различных научных трудах по истории Казахстана, как она развивалась до 1917 года.

«Лихая година», повесть, которой заканчивается первый этап писательского творчества Мухтара Ауэзова, — наиболее цельное из уже созданных его сочинений. А помимо того здесь смутно угадываются иные дали, движение в сторону которых, правда, было задержано с помощью грубой силы.

Историки, с опорою на документы, говорят: Узак Сауруков и Жаменке Мамбетов — вожди восстания. За Узаком к тому же и бунтарское прошлое — две судимости за неповиновение властям. Наверняка что-то в этом роде поведали Ауэзову и земляки, и родственники этих славных героев.

Что ж, они и в книге на авансцене. Но странные, «неправильные» какие-то предводители. Аксакалы-мудрецы — да, воплощение народной стихии — тоже да, но не вожаки, особенно если сравнить их с литературными персонажами, которым назначена сходная роль, допустим, с Кожухом из «Железного потока» Серафимовича или с Левинсоном из фадеевского «Разгрома». «Лучше новая бязь, чем линялый шелк… Мы постарели, родные мои, наши шапки помялись, вместо былой силы — немощи да недуги. Наше время ушло, ваше время приходит. Новое время и великое испытание для вас, ал баны! Кто болеет душой за народ, пусть подпоясывается потуже… Я свое прожил, свою долю съел — чего мне еще желать, просить у судьбы?» — с такими словами обращается к молодежи Жаменке, и разве же это речь правофлангового?

Узак же и вовсе — батыр с разбитым сердцем, а разве бывает так? И уж коли бывает, разве можно обнажать больную душу в час народного испытания, в лихую годину, когда все должно быть подчинено борьбе и выполнению долга? Оказывается, можно. То и дело уходит Узак в прошлое, когда, верный вековым законам рода, он отрекся от дочери, нарушившей родительскую волю и вышедшей замуж не за назначенного, а за любимого. Отрекся и проклял, а когда ужаснулся содеянному, когда «впервые в жизни почувствовал жалость и сострадание к женщине», злые и подлые сородичи пришли за его спиной к нему в дом и сотворили над Бекей страшную расправу — повесили на трехструнном пестром аркане под куполом родительской юрты. Несчастье это, вина, преступление остались с Узаком на всю жизнь, он даже гибнет с именем дочери на устах:

— Не жалею ни о чем, — сказал Узак. — Бекей меня ждет.

Простота и ясность историко-революционного, по всем признакам, сюжета нарушается вторжением явно инородного мотива, какого нет в сходной литературе той поры — ни у тех же Серафимовича с Фадеевым, ни у Фурманова, ни у Вишневского, ни у Тренева, даже у романтика Эдуарда Багрицкого нет.

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди — и не бойся с ним рядом встать.

Твое одиночество веку под стать.

Оглянешься — а вокруг враги;

Руки протянешь — и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», — солги.

Но если он скажет: «Убей», — убей.

(ТВС)

Под кожаными куртками бьются стальные сердца или сердца теплокровные, но теплотой своею словно тяготящиеся и тоскующие, как тот же Багрицкий написал, по «трехгранной откровенности штыка».

А у героев «Лихой годины» измученные человеческие сердца, и это придает им обаяние индивидуальности, повесть же о революционном бунте становится повестью о судьбах людей. Мухтар Ауэзов реабилитирует отвергнутую и осмеянную психологию. Солдаты чапаевской дивизии, как изображает их Дмитрий Фурманов, — «одна семья!., их свела, спаяла кочевая, боевая, полная опасностей жизнь, их сблизили мужество, личная отвага, презрение лишений и опасностей, верная, неизменная солидарность, взаимная выручка».

Персонажи «Лихой годины» даже больше, чем одна семья, это один род, за которым протяженная, одна на всех история, навыки жизни, традиции, но цепкая сила на Востоке ощущается с особенной остротой. Один растворен в другом, и в то же время каждый сам по себе. Разные имена — Жаменке, Узак, Аубакир, Турлыгожа, Тунгатар даны не зря, это не один лишь набор знаков в метрической книге, это свой характер и свой путь в жизни.

Мифологическая эта безликость, растворенность, рассеянность в странном сочетании с резкой наводкой, с ясностью очертания и сотворенностью лика порождают художественный образ всей повести, где крупные планы постоянно перемежаются общими. Камера панорамирует обширное пространство ярмарки, потом останавливается на Сивом Загривке. Снова отъезжает на расстояние, откуда видно целое, но не различаются лица, слышны «плачи и причитания, моленья и заклинанья», но пропадает тонкий человеческий голос, и опять, в очередной раз выделяет в общем кругу отдельные ф