Мухтар Ауэзов — страница 49 из 102

я Голощекина Ауэзов напоминает, что в хозяйственных учреждениях вообще никогда не работал и по этой причине «вопрос об экономической контрреволюции» возникать просто не может.

Игра продолжается.

Звучит новое обвинение — саботаж уже не хозяйственный, но политический. Якобы Мухтар Ауэзов был заслан в органы советской власти алаш-ордынцами для ведения подрывной работы, за каковую ему тайно выплачивалось вознаграждение. Каким-то образом следователям стало известно, что Мухтар, еще будучи студентом, одолжил некоторую сумму денег у своего земляка, оказавшегося, к несчастью, видным деятелем Алаш-Орды. Так возник целый криминальный сюжет, описание которого заняло видное место в «протоколе допроса обвиняемого Ауэзова Мухтара, произведенного 20 сентября 1931 года».

В ходе дознания упомянутый Ауэзов показал:

«Находясь в Ленинграде, я обратился к Халилу Габбасову, как к своему прежнему знакомому, происходившему из одного со мною бывшего Семипалатинского уезда, с просьбой помочь мне в моем затруднительном материальном положении, в виде займа некоторой денежной суммы, которую впоследствии я полагал вернуть ему. Это было в 1927 году. Я женился и, заканчивая университет, жил с женой в Ленинграде. Габбасов выслал мне 125 рублей, и я считал, что эта сумма — мой личный долг ему, который вернуть мне не удалось, так как я еще не служил, был студентом, и денег у меня не было; когда же, в конце 1928 года, переехав в Ташкент, я начал работать, Габбасов был арестован, и вернуть ему долг я не мог. Занимая у Габбасова деньги, я совершенно не предполагал, что существует какая-то организация, от которой он их получил, он мне об этом не писал и не говорил, а если он собрал деньги у своих знакомых, то об этом мне тоже ничего не было известно».

Вскоре после этого допроса Ауэзов направляет в коллегию ОГПУ Казахстана заявление, в котором напоминает историю своего непродолжительного пребывания в коммунистической партии, из которой был исключен за нарушение дисциплины. Восстановиться в ту пору было нетрудно, но этого не случилось, ибо «с уходом из партии я стал совершенно равнодушен к политике… и полностью посвятил себя литературной и научно-педагогической деятельности». «Между тем, — продолжает Ауэзов, — если бы в партию я проник с подрывными целями, то неужто можно считать, что для осуществления их понадобилось столь малое время и к двадцать второму году задание было выполнено. Вряд ли, и в таком случае мне следовало бы как раз приложить все усилия, чтобы вернуться в строй».

Ауэзов, как видно, взывает к здравому смыслу, по-прежнему не принимая, а может, не понимая, не желая понимать эстетики того спектакля, в котором ему поневоле пришлось участвовать. Он совершенно искренен в обстановке полного лицемерия, что, естественно, тоже нарушает цельность задуманного действа.

«…Вся моя деятельность на общественной арене, — пытается достучаться до своих обвинителей Ауэзов, — начинается только с момента моего вступления в партию. В прошлом я ни практически, ни идейно с Алаш-Ордой связан не был, в организациях ее не служил. Был молод и только учился. Напротив, с октября 1919 года участвовал в подпольной организации против Колчака. И с первых дней советского переворота, происшедшего в Семипалатинске, принимал самое деятельное участие в налаживании аппарата и привлечении казахской учащейся молодежи и рабочих Семипалатинска к участию в революционной деятельности в пользу сов. власти. Я работал тогда со всей преданностью, искренностью и безусловным энтузиазмом только что начавшего общественную деятельность и увлеченного этой деятельностью молодого работника».

Естественно, главное, что вменяли Мухтару Ауэзову, как и старшим его товарищам — жертвам начинающегося государственного террора, — националистические настроения, собственно, проходили эти семьдесят человек — цвет интеллигенции — «по делу казахских националистов».

Это сквозная тема всех его «репортажей с петлей на шее».

«Националистические настроения у меня были, и они отражались в моих произведениях, я этого не скрываю, но эти настроения ни в какой степени не были программой» — фрагмент из протокола допроса.

«Подобно большинству молодых работников, не имеющих большого жизненного опыта, и тем более, будучи выходцем из отсталой национальной среды, не имея ни примеров, ни традиций серьезной политической борьбы за идею, я жил настроениями. И перед лицом широко распространенных тогда среди местных партийцев, неизжитых еще пережитков прошлого — колонизаторства, — я постепенно начал остывать в своих увлечениях. Колонизаторство усиливало в нас, во мне националистические настроения, но это не был программный национализм, это было настроение» — фрагмент из заявления в ОГПУ.

«…Педагогическая деятельность последних двух лет в казахских школах (Инпрос и Лестехникум) в качестве преподавателя истории казахской литературы не только не была направлена к подрыву основных установлений власти по линии просвещения; но я глубоко и непоколебимо убежден, что моя работа, основанная на пролетарски-социологических принципах изучения казахской литературы — уже признанные полезные результаты, вылившиеся в социологически построенную программу для средних школ Казахстана… В своих литературных произведениях я никогда не доходил до контрреволюции, а если в ранних произведениях были идеологические несуразицы, то степень их общественной вредности и пользы должен устанавливать крайком, а не следственные органы» — фрагмент из письма Голощекину.

Как отнестись к этой исповеди обитателя мертвого дома?

Кое в чем Ауэзов, по-видимому, все же подыгрывает своим противникам. Он произносит ритуальные слова — марксизм, социология, пролетарское сознание и т. д. Он с явным внутренним усилием толкует о каких-то «несуразицах» и переходе в своей педагогической и исследовательской работе «на марксистскую точку зрения».

И все-таки в главном нет у него лукавства, никакой он не диссидент и не националист, сколь угодно просвещенный, что почему-то считается доблестью. Выразитель национального духа — это верно, но не националист. Хранитель, но не охранитель. Строитель дорог и мостов, но не стен и заборов. Путник, а не домосед.

Боже мой, да он же на каждом шагу проговаривается, поразительно, что его не слышат, не иначе слишком увлеклись своим делом, да и не принято в околотках слушать, там принято говорить. И в данном случае это хорошо, иначе могло бы сильно не поздоровиться.

Ну какой, право, писатель-марксист, педагог-марксист будет с таким простодушием признаваться в безразличии к политике, к общественным делам?

А чего стоят воспоминания о колонизаторских поползновениях партийцев в первые послеоктябрьские годы? Ведь фактически Мухтар Ауэзов говорит о методах установления советской власти в степи. Это даже не намек, это вызов.

Помимо всего прочего, Мухтара Ауэзова обвиняли в связи с некой организацией под названием «Алка». Это история еще более темная, нежели гипотетическое участие писателя в организациях Алаш-Орды. С большой неохотою, как видно, открываются двери архивных хранилищ, отсюда и неясности. Одни говорят, что еще в 1921 году представительство Казахской автономной республики при Сибревкоме сформировало коллегию, преследующую чисто просветительские задачи. Попросту говоря, рассказывать сибирякам о казахах. Эта коллегия и получила название «Алка», что означает «Круг», но может также означать и национальное женское украшение, что-то вроде цепочки с кулоном. Впоследствии «Круг» был признан «подпольной контрреволюционной организацией казахских националистов». В другом изложении так называлась платформа, декларация, манифест, как угодно, группы «Порог», образовавшейся не в 1921 году, а на три года позже, и не в Сибири, а в Москве. И вовсе не просветительскими целями вдохновлялась эта организация, а скорее кружковыми. Был, мол, это проект литературного объединения тюркоязычных писателей. Единственное, что сближает обе эти версии, так это личность главного героя — поэта Магжана Джумабаева. Будто бы он эту декларацию написал и разослал ее писателям-казахам, в том числе Мухтару Ауэзову, который тогда учился в Ленинграде. Суть послания заключалась в том, что литературе нет дела до политических страстей, а поглощена она универсальными ценностями и красотою слога. Короче, на вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» — Магжан призывает дать тот же ответ, что и русский современник, идеолог «серапионов» Лев Лунц: с пустынником Серапионом. Естественно, — с казахским акцентом. Мухтар Ауэзов манифест не подписал, предложив обсудить его общим кругом («алкой»), который, правда, так и не собрался. Теперь ему эту гипотетическую историю, для Магжана окончившуюся гибелью, припомнили. И что же? Вместо того чтобы со всею решительностью осудить былые заблуждения, политические и эстетические, что было бы вполне естественно для литератора-марксиста, Ауэзов либерально толкует о том, что вовсе это не подпольная, как утверждает следователь, организация, и потому никакого криминала в контактах с нею нет. Это, разумеется, чистая правда, но кого она интересует и разве таких слов ожидали от кающегося, если покаяние не уловка, грешника?

28 сентября 1931 года следствие было закончено, обвинение предъявлено, и через полгода тройка (уже не суд) вынесла приговор. Большинство обвиняемых получили по пять лет ссылки, Данияр Исхаков, внук Абая, освобожден из-под стражи, а Мухтар Ауэзов и Алимхан Ермеков приговорены к трехлетнему заключению в концлагерь условно.

Чем объяснить такую неожиданную щедрость со стороны власти? Ведь не «сотрудничал», как говорится, Ауэзов со следствием, никого не оговаривал, хотя и на рожон, по совету старших, не лез.

Может быть, сочли такой жест политически целесообразным, власть, мол, справедлива, всех под одну гребенку не стрижет, а также дает возможность исправить былые ошибки.

Может быть, оценили все же готовность хоть что-то признать, например, политическую незрелость.

Может, действительно нашли смехотворной всю эту историю со 125 рублями, платой за подрывную работу среди большевиков.