Мухтар Ауэзов — страница 61 из 102

будет означать, что поэзия исчезла».

Где казахская степь, а где Англия с Америкой?

Но тесен мир, все в нем сходится — та же, в общем, мысль воплощена в поэзии Абая.

Она и в его Гаклиях-«назиданиях» угадывается, или, вернее бы сказать, поэтически оформляет содержание, не связанное какой-то одной темой, но вольно вбирающее в себя самые разные интересы жизни рода и человека. Тексты эти не находили текстуальной формы дольше стихов, в самом первом манускрипте имеется лишь фрагмент заключительного Слова. Список этот еще в 1896 году сделан Мурсеитом Бикеулы, который был рядом с поэтом в последние годы его жизни так, как рядом с Гете в Ваймаре неотлучно оставался Эккерман, а рядом с доктором Джонсоном в Лондоне — Босуэлл, и на его записи опираются все последующие публикаторы, в том числе и Мухтар Ауэзов. В книге, составленной Кикитаем Исхаковым, нет, впрочем, и этого фрагмента, и впервые об этой части творческого наследия Абая читающей публике стало известно из оренбургского издания 1916 года, в которое одно из Слов вошло полностью.

При всей свободе, с которой мысль Абая перемещается от предмета к предмету, два маршрута в его круговом интеллектуальном путешествии все-таки более или менее угадываются.

Один, наверное, можно назвать национальной самокритикой, самокритикой строгой и даже беспощадной, и вот в ней-то сила духа, какой был наделен этот человек, обнаруживается, пожалуй, еще более отчетливо, нежели в стихах.

Абай — народный поэт, Абай — борец за права народа, Абай — защитник и печальник забитого, темного, невежественного люда не склонен, оказывается, прощать этому же самому люду ни темноты его, ни слабости. Слишком просто было бы все беды, что рушатся на маленького человека, объяснить коварством внешних сил, заговором врагов в любом их обличье. Но Абай уходит от этого приятного искушения, он знает: свобода — это прежде всего внутреннее состояние личности. Такое знание дается не многим, а еще меньше тем, кто имеет мужество поделиться им с народом и миром.

«Я сам казах. Люблю я казахов или не люблю?» — уже сам вопрос шокирует. Но ответ еще страшнее: «Если бы любил, то хвалил бы их поступки, находил бы в них хоть одну черту, достойную человеческой любви. Или, чтобы хоть не терять надежды, утешал бы себя мыслью: «Если нет у них этого, то, может быть, есть другое». Должен был бы я хоть как-нибудь поддерживать в себе веру. Но нет этого у меня». Расплачиваться за такую откровенность приходится по крупному счету — иногда смирительной рубашкой, какую надели на Чаадаева, иногда эмиграцией, в которую вынужден был отправиться Гюго, иногда хулой, какую обрушили в годы Первой мировой войны на самого Гете. Он, мол, неправильно вел себя, расслаблял своим сладкозвучием национальный дух в ту пору, когда Пруссия освобождалась из-под ига Наполеона, а надо было, напротив, укреплять его в борьбе с врагом. Вот и Абай, при всей его оглушительной популярности, сделался объектом самых злобных поношений и доносительства: его называли «неисправимым нарушителем обычаев прав и установлений отцов и дедов», «смутьяном народа», «врагом белого царя». А однажды даже устроили покушение на его жизнь. Естественно, за всем этим стояли, как водится, интересы самой презренной корысти, однако же маскировались они высокими патриотическими интересами.

Гаклии — обращение к собеседникам-соотечественникам, иногда в форме горького наблюдения, порою — притчи, бывает — рассказа, но в любом случае в посредниках-комментаторах такие разговоры не нуждаются, лучше всего просто послушать. Занятие небесполезное, ведь с невежеством, лицемерием, национальной спесью, неистребимым и хищным желанием выстроить образ врага где только не встретишься.

«Казах не заботится, чтобы его жизнь была праведна перед Богом. Он думает, что достаточно делать так, как делают другие, что добродетель в том, чтобы вставать и снова падать на молитвенном коврике, творя поклоны.

Мы друг с другом враждуем, друг у друга воруем, друг за другом следим и не даем друг другу сомкнуть глаз хоть на мгновенье.

Нет у нас ни городов, ни людей, видящих мир.

Неужели же мы так и останемся ничтожнейшими среди народов мира?»

«Если казах привык ко злу, то он от него отстанет от страха — только сильного страха, а чаще он откажется от зла только после своей смерти».

«Есть хорошие казахские пословицы, но есть и такие, которые ниже не только Божеской, но и человеческой справедливости».

Нет, положительно, незаурядной внутренней свободой и интеллектуальной смелостью надо обладать, чтобы бросить вызов не только современным, но и историческим нравам, — ведь что такое пословица, как не сгущенный образ народного духа?

И, конечно, на такую беспощадность надо иметь право. Абай такое право завоевал — не только поэтическим даром, но и неустанной борьбою с невежеством и теми демонами, что оно порождает. Когда-то, во время мировой войны, когда военное противостояние держав породило страшный духовный раскол Европы и невероятно поднялась в цене патриотическая риторика, молодой Герман Гессе отвечал хулителям гениального творца «Фауста»: «Гете никогда не был плохим патриотом, хотя он и не сочинял в 1813 году национальных гимнов. Любовь к человечеству он ставил выше любви к Германии, а ведь он знал и любил ее, как никто другой. Гете был гражданином и патриотом в интернациональном мире мысли, внутренней свободы, интеллектуальной совести, и в лучшие свои мгновения воспарял на такую высоту, откуда судьбы народов виделись ему не в их обособленности, а только в подчиненности мировому целому».

Удаляются друг от друга одни подножия, заметила как-то Марина Цветаева, вершины сходятся всегда.

Энциклопедист, просветитель, романист, один из теоретиков демократического государства Шарль Луи де Секонда, более известный под именем Монтескье, жил за столетие до Абая, да и за тысячи километров от казахской степи. Но вот как писал он: «Если бы я знал что-либо полезное мне, но вредное моей семье, я бы это отстранил. Если бы я знал что-либо полезное моей семье, но не моей родине, я бы постарался об этом забыть. Если бы я знал что-либо полезное моей родине, но чреватое опасностью для Европы, или что-нибудь полезное для Европы, но чреватое опасностью человечеству, я рассматривал бы это как преступление».

А ведь Монтескье, если верить биографиям, был примерный семьянин, и уж точно — патриот Франции и мыслитель, опирающийся на все наследие европейской культуры.

И вот как перекликается с ним мыслитель-казах, опирающийся на все наследие культуры тюркской.

«Не любят народы друг друга. В детстве мне часто приходилось слышать, как наши казахи, встречаясь с узбеками, называли их «сартами», посмеивались над ними…

Встречаясь с нагайцами-татарами, тоже ругали их и над ними смеялись…

Если встречались с русским, то смеялись над ним за спиной: мы считали их людьми необузданными, людьми доверчивыми.

Я тогда думал, что, кроме нас, нет хорошего народа и что самый лучший в мире народ — мы, казахи».

А потом пришло оплаченное годами и опытом ошибок отрезвление:

«Голыми бы мы остались без сартов… татары умеют трудиться, богатеть… О русских нечего и говорить… На чем же основана наша хвастливость и то пренебрежение, с каким мы говорим о своих соседях?»

Поближе к Абаю и во времени, и в пространстве, но все-таки тоже не рядом, особенно если говорить о культурных традициях, жил другой философ и художник — русский Владимир Одоевский. И вот что писал он, опираясь, своим чередом, на англичанина Иеремию Бентама, прославившегося, как и его современник Монтескье, своими работами о государстве и политической этике:

«Согласимся, пожалуй, с Бентамом и при всяком происшествии будем спрашивать самих себя, на что оно может быть полезно, но в следующем порядке:

L Человечеству.

2. Родине.

3. Кругу друзей или семейству.

4. Самим себе.

Начинать эту прогрессию навыворот есть источник всех зол… Что только полезно самим нам, то, отражаясь о семейство, о родину, о человечество, непременно возвратится к самому человеку в виде бедствия».

Та же, по существу, мысль отзывается и в мудрости Абая.

Он не читал ни Монтескье, ни Бентама, ни, кажется, Одоевского, но вполне ощущал, и ощущение это в себе пестовал и другим старался передать кровную близость другому. Отчасти ему это чувство давалось труднее, чем единомышленникам-европейцам, отчасти легче. Труднее — исторически. Вместе с Абаем казахи осознавали свое духовное естество, а он знал, что пришел в этот мир за тем именно, чтобы просветить свой народ. В этих обстоятельствах естественным кажется научение речи, если не обособленной, то особенной, своей прежде всего, Абай избирает другой путь. Европейцы тоже взыскуют всеобщности, но для них-то она как раз естественна — в глубине шевелятся общие корни, единая история — античная Греция, Древний Рим.

Метафизически же Абаю легче. Европа, как больное сердце рубцами, рассечена границами, на пятачке толпятся массы людей, звучит множество говоров, и всякий стремится выделиться. Степь же такой толкотни не знает, степь — это простор, это ветер, идеальное поле для диалога. Недаром пересекал ее когда-то Великий шелковый путь, и это не просто дорога, которой шли торговые караваны, это русло культуры.

«Человеку человечество друг… Твое рождение, воспитание, нужда, несчастье — вся твоя природа, место, откуда ты взялся и куда должен идти, вся твоя судьба одинакова с судьбой всех остальных людей.

Твоя смерть, твое сокрытие в земле, гниение твоего тела, допрос, который тебе учинят на Страшном суде, твой будущий страх за преступления этого света, наслаждение прелестями и этого, и другого мира — все это общее с другими людьми.

Ты вместе с другими людьми — гость земной жизни. Люди, вы друг у друга в гостях. Так зачем тебе враждовать невежественно с чужой мудростью, завидовать чужому счастью, зачем тебе просить у Бога, чтоб он для тебя достал что-нибудь у другого?»

Так философствовал, так учил, так пел Абай, явственно перекликаясь с дальними во времени и пространстве. И тут как раз пролегает другой ключевой маршрут его «Гаклий». Человек Востока, он не сводит глаз с Запада.