Мухтар Ауэзов — страница 70 из 102

уже и договор заключили, но потом что-то не вышло. Война, может и неосознанно, сделалась для Мухтара Ауэзова, как и для современников, экзистенциальным испытанием сущностных, то есть творческих сил. На фронте он так ни разу и не побывал, хотя и порывался. «Сейчас у нас в союзе, — пишет в июле 1943 года Ауэзов своему доброму знакомому, очеркисту Павлу Кузнецову, — поговаривают о поездке группы писателей в Москву для устройства литературных вечеров. Не очень большой охотник я до таких гастролей, но если будет возможность оказаться на фронте, — поеду». И даже у бойцов тыла, как тогда говорили, Ауэзов был нечастым гостем — раз или два выступал вместе с другими писателями перед шахтерами Караганды.

Но с трагедией, которую сначала предчувствует, а потом переживает страна, таинственно связана вся его работа художника, ученого, педагога. В том же письме, где говорится о возможности фронтовой командировки, разговор больше идет о предмете сугубо мирном — поездке в Семипалатинск на слет акынов. «В области сейчас стал известен ранее почему-то забытый, очень крупный старый акын Толеу. У него замечательная генеалогия, до шестого колена все предки — известные акыны. А мать — знаменитая Куандык, она состязалась с Абаем и была его возлюбленной. Она же описана в первой книге моего романа. Так что в лице старика Толеу я встретил сына своей героини».

Стихия романа не отпускает своего творца, но это значит, что не отпускает его сама жизнь, потому что напряжение мысли и напряжение слова порождены и многократно усилены катаклизмом истории.

Сейчас Мухтар Ауэзов еще и потому переживает свои звездные минуты, что национальное, патриотическое чувство, изначально ему соприродное, то чувство интеллигента, который помышляет судьбу своего народа в единстве с мировым целым, теперь может высказаться свободно, не страшась навлечь угрюмые подозрения все в том же «буржуазном национализме». Туповатые и опасливые чиновники, конечно, подстрахуются на всякий случай. «Не историческая личность, а герой эпоса, Кобланды (скажут они) должен всеми своими деяниями быть созвучен нашей эпохе, и в этой идейно-художественной актуальности для нашей современности должна заключаться главная цель и задача пьесы и спектакля». Соответственно, разрешат постановку «драмы-сказания» об исторических событиях и персонажах XII–XIII веков лишь «условно», предписав драматургу до конца освободить Кобланды от примет как раз исторической личности. Ну, а потом, когда острая нужда в произведениях «патриотического звучания» — чиновников всегда интересует лишь близлежащая польза — минует, возьмут свое условное согласие назад, вплоть до выяснения меры патриотичности, а также положительности легендарного героя.

Но Ауэзову сейчас нет дела до этих аптекарских мер и этих оговорок, и он не «использует» историю, волоча ее, как упирающегося мула, в сторону современности, он органически ощущает ее непрерывающийся неровный ход и видит в Кобланды отдаленного предшественника, как сам говорит, нынешних героев.

Точно так же его занятия историей народного творчества питались в эти годы не только любопытством ученого-гуманитария, а работа педагога — не только пафосом просветительства и симпатией к молодежи. Это был, по внутреннему ощущению, — нравственный долг перед соотечественниками.

В эти годы Мухтар Ауэзов читает в Казахском педагогическом институте курс отечественной литературы, занимается с аспирантами, по-прежнему участвует в терминологической комиссии, становится сотрудником академического Института литературы и языка, где сразу же входит в состав авторов первого тома словаря казахского языка, а вскоре становится во главе сектора фольклора, рецензирует учебник по истории Казахстана, продолжает заниматься «Манасом»…

Энциклопедическая эта, огромная по масштабам своим работа находит признание. Мухтар Ауэзов становится профессором, затем академиком и членом президиума Академии наук Казахстана, которую возглавляет давний и закадычный его друг Каныш Сатпаев, получает первую в своей жизни правительственную награду — орден Красного Знамени, выданный, правда, по странному поводу — в честь 22-й годовщины образования Академии наук СССР.

Все это, конечно, и славно и лестно, однако же самой большой наградой Ауэзову стали не дипломы и орденские планки, но возникшая близость, душевная и профессиональная, с яркими людьми, оставившими весьма заметный след в русской и европейской культуре.

У него завязалась оживленная переписка с Виктором Максимовичем Жирмунским, человеком, уникально соединившим в своем сознании и филологических трудах Восток и Запад. К сожалению, сохранились лишь письма, шедшие в одну сторону — в Алма-Ату, сначала из Ташкента, куда Жирмунский эвакуировался во время войны, потом из Ленинграда. По ним видно, что имя Ауэзова давно было им замечено и ценимо.

«Многоуважаемый тов. Ауэзов! — начинается 4 мая 43-го года эпистолярная история. — Простите, что, не будучи с Вами лично знаком, я позволяю себе обратиться к Вам за консультацией… Вопрос, меня интересующий, касается «Алпамыс». Известна и у казахов эпическая поэма о Ядгаре, сыне Алпамыса. Для работы над «Алпамышем» и «Идете» мне очень нужно вышедшее в Алма-Ате издание «Батырлар» 1939 года. Нет ли какой-нибудь возможности приобрести эту книгу в Алма-Ате?..»

Ауэзов книгу нашел и переслал в Ташкент, о чем можно судить по одному из следующих писем Жирмунского: «Многоуважаемый тов. Ауэзов! Давно уже не писал Вам по интересующим нас обоих вопросам. Вашу работу о «Манасе» я в свое время прочитал и извлек из нее немало, особенно о сказителях. Посылаю Вам со своей стороны узбекский «Алпамыс» с небольшим моим предисловием…»

Неудивительно, что Жирмунский живо откликнулся на просьбу академиков Сатпаева и Мещанинова представить Мухтара Ауэзова к присвоению степени доктора наук, минуя рутинную процедуру защиты. Рекомендацию он написал самую лестную.

А со временем, после личного знакомства, переписка становится уже не просто разговором коллег, но общением добрых друзей, которых, впрочем, неизменно связывают профессиональные интересы. Любопытна многозначительно повисшая фраза в одном из последних писем Жирмунского, в котором он приглашает Мухтара Ауэзова принять участие в издании цикла книг по эпосу, предпринимаемом Институтом мировой литературы в Москве: «Вероятно, Вы знаете, что многое переменилось и в методологических установках…» Легко представить себе, каким грузом лежали на плечах «установки» прежние. Оба они — и Виктор Максимович, которому, при всех академических регалиях, долго не забывали его «формалистическое» прошлое, и тем более Мухтар Омарханович — это бремя остро ощущали.

В том же 43-м году, что положил начало знакомству Ауэзова с Жирмунским, он получил письмо от другого петербуржца-ленинградца — Виктора Шкловского, с которым, наверное, познакомился в Алма-Ате или в Ташкенте, где тот был в эвакуации.

«Дорогой друг мой, Мухтар!

Уезжаю, не успевши увидеть Вас.

Буду писать об Абае. Но у меня нет Вашей рукописи. Я знаю Ваш роман только в отрывках. Я верю в него, потому что я хорошо знаю Ваш сценарий. Вы мне много объяснили о судьбе Вашего народа.

Встретимся мы или не встретимся — я Вас не забуду и предлагаю Вам мою дружбу.

Вы хорошо и по-своему думаете. А человеку, который по-своему думает, — трудно. И ему может понадобиться друг.

Желаю Вам счастья.

Виктор Шкловский».

Получателю письма не знать ли цены своей мысли и своего слова? И ему ли, человеку, которого много обманывали, а, случалось, и предавали, отталкивать протянутую руку? Ну а упрямый, обидчивый, агрессивный, а главное бесконечно талантливый и верный в дружбе Виктор Борисович Шкловский не просто на словах ее предложил — перевел «Гаклии», собранные Ауэзовым.

И еще один раз напомнил о себе громкими именами оставшийся позади, но незабытый Ленинград.

Еще до войны, в 1938 году, Ауэзов написал либретто к опере А. Зильбера «Бекет» и вскоре получил от него письмо, где, рассказывая о том, как продвигается работа над клавиром, композитор между прочим сообщает: «Были у меня Тыняновы и Каверины — и текст, и музыка понравились. Тынянов чрезвычайно заинтересовался Казахстаном, очень хочет с Вами познакомиться; приезжайте, Мухтар, это на редкость интересный человек, знакомство с ним обогащает; в этот мой приезд еще ближе сошелся с ним разговорами о Казахстане и Кюхельбекере; можно считать, что Тынянову принадлежит честь открытия этого поэта, который впервые печатается через сто лет».

Встреча так и не состоялась, десятилетней давности заочное знакомство, когда студент-филолог Мухтар Ауэзов слушал блистательного лидера ОПОЯЗа, в очное так и не перешло. Но, может быть, это беглое упоминание побудило его перечитать и «Кюхлю», и «Смерть Вазир-Мухтара», а впоследствии открыть «Пушкина» и соположить эти книги со своим «Абаем». Ну да, все неизбежно возвращается в одну и ту же точку — и ученые штудии, и преподавание, и новые знакомства, даже несостоявшиеся.

Вскоре после появления романа Ахмед Жубанов, в ту пору первый казахский композитор, принимается в сотрудничестве с Латифи Хамиди за партитуру оперы по его мотивам. Мухтар Ауэзов пишет либретто, в конце августа опера включается в постановочный план будущего, 1944 года. Премьера Алма-Атинского театра оперы и балета имела шумный успех у зрителей и отличную прессу. А уже через месяц после того как принимается к постановке опера «Абай», Мухтар Ауэзов заканчивает работу над сценарием фильма под тем же названием. Ставить его должны режиссеры Григорий Рошаль и Ефим Арон.

Алма-Ата в военные годы стала чем-то вроде советского Голливуда — сюда эвакуировались главные киностудии страны, «Мосфильм» и «Ленфильм». Здесь снимали Сергей Эйзенштейн и Всеволод Пудовкин, братья Васильевы и Иван Пырьев, Фридрих Эрмлер и тот же Рошаль. Словом, сама атмосфера, в какой начиналась работа над «Абаем», обещала удачу. Даже неизбежная бюрократическая процедура со всеми ее входящими-исходящими не могла обескуражить. Все, от актеров до осветителей, работали с каким-то юношеским задором. Может, дело было еще и в общем ощущении