Мухтар Ауэзов — страница 81 из 102

лет, привлекают и свежестью мысли, и внезапностью ассоциаций, выдающих в авторе ученого-художника.

Дома тоже были радость и покой. Окончила школу и поступила в Московский университет старшая дочь Лейля, которой предстоит сделаться заметной фигурой в гуманитарной жизни Казахстана, автором не одной книги, посвященной творчеству Мухтара Ауэзова, и верной, бережной хранительницей отцовского наследия. Долгие годы возглавляла она алма-атинский Дом-музей его имени. Росли сыновья, Эрнар, впоследствии крупный биолог, сделавший себе имя в науке открытием реликтовой чайки, и Мурад, ныне одна из наиболее ярких фигур в интеллектуальной жизни страны, руководитель Алма-Атинской Национальной библиотеки и неустанный старатель на ниве того, что скучно именуется международными культурными связями.

Все хорошо… однако же где-то на самом дне души не утихает смутная тревога, в самом воздухе некоторая настороженность неясно ощущается, будто бы нынешние удачи преходящи, полоса везения может в любой момент оборваться, и лично от тебя это в последнюю очередь зависит, иные силы управляют течением жизни.

В ноябре сорок шестого года в Алма-Ату приехала Мариэтта Шагинян. Прожила она в литературе долгую и довольно бурную жизнь. Начинала в атмосфере Серебряного века, была близка кругу Мережковских, написала книгу о поэзии Зинаиды Гиппиус и сама выпустила два сборника стихов. Октябрь 1917 года встретила с большим энтузиазмом, и в начале 20-х годов, под псевдонимом Джим Доллар, выпустила революционно-приключенческий роман «Месс-Менд, или Янки в Петрограде», сделавшийся, пожалуй, первым советским бестселлером… Потом свернула в сторону чрезвычайно популярной тогда «производственной» прозы («Гидроцентраль»), закончила же монументальной тетралогией «Семья Ульяновых», за которую, естественно, получила все, заслуженные темой и правильным ее решением, награды. Но до этого еще далеко, а пока Мариэтта Сергеевна, почти шестидесятилетняя, но по-прежнему энергичная и решительная женщина (она до самых преклонных лет крутой нрав свой сохранила), ездит по республикам, разбираясь в местных делах и, как тогда говорили, оказывая помощь местным литературным кадрам.

В Алма-Ате она, естественно, встречалась с Ауэзовым, о чем свидетельствует хотя бы письмо, пришедшее через несколько месяцев в Алма-Ату из Москвы: «С большой благодарностью за Ваш чудесный подарок пишу Вам эти несколько строк. Жалею, что не удалось сказать Вам их лично. Книгу Вашу уже начала читать, и она мне с первых страниц крепко понравилась. Жму Вам сердечно руку. Мариэтта Шагинян».

Наверняка читать эту записку было приятно, да, пожалуй, и лестно, все-таки не случайный человек в литературе пишет. Да и к филологической науке касательство имеет — год назад М. С. Шагинян защитила диссертацию, посвященную поэтическому наследию Тараса Шевченко, а, надо сказать, Ауэзов ко всяким научно-педагогическим знакам отличия относился с почтением. Мухтар-ага, вспоминает один из его молодых московских знакомых, «показал мне дипломы доктора филологических наук и профессора, только что полученные им в Высшей аттестационной комиссии. Ауэзов был явно доволен и гордился этими учеными званиями, доставшимися ему не только писательским трудом, но и кропотливой научной работой по абаеведению и казахскому фольклору».

Словом, поговорить двум писателям-ученым было о чем, тем более что Шагинян совсем недавно выпустила книгу критических этюдов о Низами. Но по каким-то причинам знакомство, если не считать все той же благодарственной записки, продолжения не имело, да, может, оно и к лучшему. Вряд ли Ауэзов порадовался бы, попади ему на глаза отчет, ради составления которого гостья, собственно, в Казахстан и ехала. «Старое поколение, — говорилось в нем, — академик Ауэзов, Муканов и Мусрепов на ножах друг с другом. Выступая, критикуют друг друга, но никогда себя. Это острое отношение между главарями казахстанской литературы страшно отрицательно влияет и на писательскую среду, и на подготовку молодых кадров».

Удивительно, но, встретив Октябрь 1917 года не в студенческом возрасте — почти тридцать, — Мариэтта Шагинян легко усвоила распространившуюся среди молодежи комсомольско-комиссарскую манеру выражения: книга крепко понравилась, главари литературы — явно из этого жаргона.

Вернемся, впрочем, к документу. «Ауэзов, — говорится в нем далее, — автор прекрасного романа «Абай». Первая глава второй части, по-видимому, ошибочно ориентирует читателя на личность отца Абая, ее сильно критиковали на собрании. Держится Ауэзов замкнуто и несколько изолированно. На моем докладе ни Мусрепов, ни Ауэзов не были, один — под предлогом болезни, другой — отъезда».

Действительно, эта глава — называется она «Перед бродом» — «ориентирует читателя на личность» Кунанбая — тот отправляется в Мекку, собирает перед отъездом родичей и друзей, происходит стычка с Даркенбаем, когда бывший ага-султан в очередной раз выказывает свой непримиримый, бесчеловечный нрав, и тут же острым контрастом всей сцене звучит лирическая нота прощания Кунанбая со старшей женой Улжан. Персонаж на глазах двоится, превращаясь из злобного одноглазого циклопа просто в старого усталого человека, да к тому же еще и любящего семьянина. Наверное, в этом и состояла «ошибка» писателя и, наверное, за это «сильно критиковали его» собратья-писатели.

Что это была за встреча, что за доклад прочитала на ней московская посланница, непонятно, да и разве это имеет значение. А вот прием, какой встретило дома продолжение повествования об Абае, — дело иное. Видно, до Ауэзова шепоты, шорохи, кулуарные разговоры доходили, оттого и не пошел он на это самое собрание. Хотя странно вообще-то, окружают люди дисциплинированные, к центру прислушиваются с почтением, а ведь там, в главном литературном издании страны, ясно сказано: «Абай» — «быть может, единственный в мировой литературе роман о родовом строе кочевников, написанный человеком, когда-то принадлежавшим к одному из таких родов». Так откуда же эта недобрая, торопливая подозрительность, ведь вещь далеко не окончена, только первые главы печатаются.

А может, он чего-то не знает, может, направление ветра переменилось или вот-вот переменится, и те, у кого обоняние хорошо развито — а есть, есть такие, — чуют приближение этих перемен?

Неужели возвращаются прежние времена и снова придется начинать покаянные игры?

Как будто нет, его включают в разные официальные делегации: в Баку, где он представляет казахскую культуру на праздновании юбилейной даты Низами, даже в Москву, на 800-летие города. Но кто его знает, эта власть лукава и коварна, разве раньше так не бывало, что пряник совершенно внезапно сменялся кнутом?

И Ауэзов на всякий случай страхуется.

Отвлекаясь от работы над «Абаем», которая текла так радостно и легко, он пишет, одну за другой, три вещи на «современную тему». Одной он давно, и не по конъюнктурным соображениям, занимался. Это либретто оперы «Тулеген Тохтаров» на музыку тех же Ахмеда Жубанова и Латыфа Хамиди, с которыми они делал «Абая». Заглавный герой — солдат-панфиловец. Ауэзов, сочиняя либретто, руководствовался каким-то полуосознанным чувством неловкости, может быть, даже вины, перед человеком, ставшим ему близким, — Баурджаном Момыш-Улы. Отзыв того на «Гвардию чести» драматурга саднил, хотелось оправдаться в глазах друга — боевого офицера.

«Я не однажды имел возможность убедиться в музыкальности Мухтара Омархановича, — вспоминает Латыф Хамили. — Но пел ли он сам, — это я, несмотря на долгую дружбу с ним, не знал. И вот, наконец, мне посчастливилось услышать одну песню в его исполнении. Случилось это так: в 1947 году мы с Жубановым работали над нашей второй совместной оперой, «Тулеген Тохтаров», спешили закончить ее к тридцатилетию Октября. Ауэзов как автор либретто поддерживал с нами постоянную связь. Однажды зашел, веселый, оживленный, и говорит:

— Слушай, Латыф, у меня к тебе большая просьба. Я вспомнил песню «Акылбай». Сейчас напою, а ты, пожалуйста, запиши — ведь эту песню уже мало кто помнит. А предавать ее забвению нельзя, непростительно.

И Мухтар-ага запел. Его голос, казалось, проникал мне в самое сердце. Он был мягким, гибким, теплым, баритонального тембра. Я быстро записал мелодию и через некоторое время сделал ее обработку для голоса с фортепьяно».

Потом эта песня, эскпромтом сложенная некогда сыном Абая, появилась на грампластинке и Ауэзов в шутку посетовал, что в выходных данных нет его имени.

Ну, а опера, где были заняты лучшие артисты, в том числе Куляш Байсеитова, вызвала нешуточные споры. Одни не жалели восторженных эпитетов, другие, наоборот, кривились — ну что за музыка, просто попурри из народных мелодий. Либретто, правда, больше похваливали, ну да кто в опере обращает внимание на слова, даже если написаны они мастером?

И все же эту работу Ауэзов делал по внутреннему побуждению. Во всяком случае, и по внутреннему. О сценарии «Большая судьба» того не скажешь. Это попросту восточная версия «Члена правительства», редкостно фальшивого даже по тем временам фильма, правда, с несравненной Марецкой в главной роли простой то ли скотницы, то ли жницы, словом, кухарки, которая теперь учится управлять государством. Экранного воплощения этот сценарий так и не обрел, чему Ауэзов был наверняка внутренне только рад. А тут к тому же выяснилось, что писать его было не нужно, то есть не сработал тайный замысел самозащиты. В отличие от «Большой судьбы», третье и последнее «актуальное» произведение, тоже приуроченное к славной революционной дате, состоялось. Это была пьеса «Стойкое племя», посвященная, как говорилось в одном официальном документе, людям социалистического животноводства Казахстана. Что ж, животных Мухтар Ауэзов знал и писал прекрасно — верблюдов, коней, волков. Но «тема» животноводства, тем более социалистического, ему явно не давалась. Спектакль был сыгран, прошел незаметно и так же тихо исчез из репертуара. Не вызвал сколько-нибудь живого интереса и рассказ на ту же «тему» и под тем же названием, хоть и включили его много лет спустя ретивые составители в наиболее полное пока, пятитомное собрание сочинений Мухтара Ауэзова на русском. Тут есть чудесные фрагменты, более всего, эпически мощная, а, может, точнее сказать, фольклорно-героическая сцена противоборства юной женщины и матерого волка. Но тем более фальшиво выглядит на этом фоне иная борьба — за выведение какой-то особенно стойкой породы овец.